— Мне посчастливилось познакомиться с выдающимся человеком, — повел Рошфор свой рассказ. — Одним из тех, кто оставляет след в истории и воздействует на будущие поколения. Турецкий султан боится его, всячески обхаживает, персидский шах дрожит при одном упоминании его имени. Потомок Магомета, он тем не менее был изгнан из Константинополя за то, что во время одного своего публичного выступления, на котором присутствовали церковные иерархи, сказал, что философы так же необходимы человечеству, как и пророки. Звать его Джамаледдин
[54]
. Это имя тебе что-нибудь говорит?
Я лишь развел руками.
— Когда Египет восстал против англичан, — продолжал Рошфор, — это произошло по его призыву. Все образованные люди из долины Нила почитают его, и зовут Учителем. Притом, что он вовсе не египтянин и лишь ненадолго приезжал в эту страну. Высланный в Индию, он и там поднял волну общественного протеста. Под его влиянием стали создаваться органы печати, ассоциации. Это очень опечалило вице-короля, и он выдворил Джамаледдина из своей страны. Тому ничего не оставалось делать, как поселиться в Европе. Сперва в Лондоне, а потом в Париже продолжил он свою невероятную деятельность.
Он регулярно писал для «Энтрансижан», мы часто встречались. Он представил мне своих учеников — мусульман из Индии, евреев из Египта, маронитов
[55]
из Сирии. Кажется, я был самым близким его другом-французом, но, разумеется, не единственным. Его хорошо знали Эрнест Ренан, Жорж Клемансо, а из англичан — такие люди, как лорд Солсбери, Рэндолф Черчилль и Вилфрид Блаунт. Незадолго до своей смерти его принял Виктор Гюго.
Как раз сегодня утром я просматривал свои записи о нем, которые предполагаю включить в «Мемуары».
Рошфор достал из стола несколько испещренных мелким почерком листочков и прочел: «Мне представили знаменитого во всем исламском мире изгнанника, реформатора и революционера — шейха Джамаледдина, человека с головой апостола. Прекрасные черные глаза, полные мягкости и огня, бурая с темным отливом борода, доходящая ему до середины груди, придавали его облику необычайную величественность. Он представлял собой образец властелина толпы. Он довольно сносно понимал французский, но с трудом говорил на нем, правда, его всегда бодрствующий ум восполнял этот недостаток. Под спокойной и безмятежной внешностью скрывалась деятельная натура. Мы тут же близко сошлись, поскольку моя душа настроена на все бунтарское и любой борец за права человека привлекает меня…»
Рошфор убрал листочки в стол и продолжил свой рассказ:
— Джамаледдин снял комнатку на последнем этаже гостиницы на улице де Сез, неподалеку от площади Мадлен. Этого скромного помещения ему хватало, чтобы издавать газету, которая в тюках доставлялась в Индию и арабские страны. Лишь раз довелось мне побывать в его логове. Любопытство сжигало меня, хотелось взглянуть на жилье этого человека. Я пригласил Джамаледдина на ужин к Дюрану и обещал заехать за ним. Я поднялся к нему в номер. Там накопилось столько газет и книг — они лежали даже на постели, стопы поднимались под потолок, — что с трудом можно было передвигаться. Кроме того, в помещении царил удушающий запах сигарного дыма.
Несмотря на преклонение перед этим человеком, Рошфор произнес последнюю фразу с гримасой отвращения на лице, побуждая меня тут же загасить мою изящную гаванскую сигару, которую я только перед тем раскурил. Рошфор улыбкой поблагодарил меня и продолжил рассказ:
— Извинившись за беспорядок, в котором ему пришлось принимать меня и который, по его словам, был недостоин такого человека, как я, Джамаледдин показал мне несколько особо ценимых им книг. И среди прочих «Рубайят» с искусными, совершенно бесподобными миниатюрами. Он объяснил, что ее называют «Рукопись из Самарканда», что четверостишия в ней написаны рукой самого поэта, а на полях имеется хроника. И поведал, какими невероятными путями попала она к нему в руки.
— Good Lord!
[56]
Невольно исторгнутое мною восклицание вызвало у моего родственника торжествующий смешок, поскольку доказывало, что мой холодный скептицизм сметен и отныне я стану впитывать каждое его слово. Он поспешил воспользоваться этим.
— Разумеется, я мало что запомнил из того, что рассказал мне Джамаледдин, — жестоко прибавил он. — В тот вечер мы много говорили о Судане. Больше я рукопись не видел. Могу засвидетельствовать, что она существовала, но, боюсь, как бы не была утрачена с тех пор. Все, чем владел мой друг, сгорело, было уничтожено, разошлось по свету.
— Даже рукопись Хайяма?
Вместо ответа дядя Анри поблагодарил меня малообнадеживающей гримасой. Перед тем как продолжить свой рассказ, он сверился с записями.
— Когда шах посетил Всемирную выставку в Европе, в 1889 году, он предложил Джамаледдину вернуться в Персию, «вместо того чтобы провести остаток жизни среди неверных», дав ему понять, что назначит его на высокую должность. Изгнанник поставил условия: провозглашение конституции, демократические выборы, равенство всех перед законом, «как в цивилизованных странах», и запрет на иностранные концессии, выкачивающие богатства из страны. Нужно сказать, что положение дел в Персии уже несколько лет давало пищу нашим карикатуристам, особенно в связи с тем, что русские, имевшие монополию на строительство дорог в этой стране, взяли на себя еще и обязанности по обеспечению порядка. Ими была создана специальная казачья бригада, подчинявшаяся непосредственно царским офицерам и вооруженная гораздо лучше, чем персидская армия. Не желавшие отставать от них англичане за понюшку табака получили право эксплуатировать все лесные и рудные запасы страны, а также управлять ее банковской системой
[57]
. Австрийцы же наложили лапу на связь. Потребовав от шаха покончить с существующим положением дел, Джамаледдин был уверен, что получит отказ, но, к его великому изумлению, все его условия были приняты и ему было обещано содействовать переустройству страны.
Джамаледдин приехал в Персию, вошел в близкое окружение верховного правителя и первое время пользовался его всяческим расположением, вплоть до того, что с большой помпой был представлен гарему. Однако реформы так и не начались, а конституция… По мнению духовенства, она вообще была несовместима с Божьими установлениями. Придворные убеждали шаха, что демократические выборы приведут его как абсолютного монарха к тому же плачевному концу, что и Людовика XVI. Что касается иностранных концессий, то, постоянно испытывая недостаток средств, шах не то что отказывался от уже существующих, но стремился заключить договоры на новые. Так он отдал одной английской фирме за скромную сумму в пятнадцать тысяч фунтов стерлингов монополию на персидский табак, да притом не только на его экспорт, но и на продажу внутри страны. Если учесть, что в Персии удовольствию курения табака или кальяна предаются все мужчины, женщины и немалое количество детей, эта сделка обещала немалые барыши.