— Ты сочиняешь рубайят? — недоверчиво и даже слегка презрительно вскрикнула Джахан.
Рубайят относили к второразрядному литературному жанру, легкому, чуть ли не вульгарному, достойному лишь поэтов из бедных кварталов. Чтобы такой ученый человек, как Омар Хайям, позволил себе время от времени сочинять рубаи, могло быть воспринято только как желание развлечься, пококетничать или же как слабость великого человека, но чтобы он стал записывать их в книгу, да к тому же держать это в тайне, было удивительно. Поэтессу, привыкшую к определенным правилам, если не сказать больше, — это интриговало и тревожило. Омар выглядел пристыженным.
— Можешь прочесть мне что-нибудь?
— Я прочту тебе их все, в тот день, когда сочту, что они готовы, — ответил Омар, желая переменить тему разговора.
Больше ни о чем его не расспрашивая и не уговаривая, она обронила полные иронии слова:
— Когда заполнишь стихами всю книгу, смотри, не предлагай ее Насер-хану, он не очень-то жалует сочинителей рубайят и перестанет предлагать тебе место рядом с собой.
— У меня нет намерения предлагать эту книгу кому бы то ни было, я не собираюсь извлекать из нее пользу, поскольку лишен честолюбивых замыслов придворных поэтов.
Она ранила его, он ранил ее. В установившейся вдруг тишине оба задумались, не зашли ли слишком далеко, не следует ли остановиться, пока не поздно, чтобы спасти, что еще может быть спасено. В эту минуту Омар злился не на Джахан, а на кади. Сожалея о том, что позволил тому судить о ней, он размышлял, а не повлиял ли недавний разговор непоправимым образом на его отношение к любимой женщине. До сих пор они были беззаботны и простодушны, объяты обоюдным желанием не касаться того, что могло их разлучить. «Открыл ли мне кади глаза на истину или же закрыл от меня счастье?» — размышлял Хайям.
— Ты изменился, Омар. Не знаю, в чем именно, но в твоей манере смотреть на меня и говорить со мной появилось нечто такое, чему я не нахожу имени. Словно ты подозреваешь меня в каком-то проступке или злишься за что-то. Я тебя не понимаю, но мне почему-то стало вдруг очень грустно.
Он попытался обнять ее, но она отстранилась.
— Ты можешь меня утешить, но не так! Нашим телам под силу продолжить разговор, но не заменить его и не оспорить. Что с тобой, скажи?
— Джахан! Давай ни о чем не говорить до завтра!
— Завтра меня уже здесь не будет, хан на заре покидает Самарканд.
— Куда он направляется?
— В Киш, Бухару, Термез, еще куда-нибудь. Весь двор следует за ним, и я тоже.
— А ты не могла бы остаться у двоюродной сестры в Самарканде?
— Если б речь шла только о том, чтобы найти предлог! Но у меня при дворе есть свое место. Чтобы занять его, мне пришлось на равных состязаться с десятком мужчин. Не могу же я его оставить ради того, чтобы развлекаться в саду Абу-Тахера.
— Речь не идет о развлечении, — не задумываясь, парировал он. — Не хотела бы ты разделить со мной свою жизнь?
— Разделить с тобой свою жизнь? Но делить-то ведь нечего! — вырвалось у нее.
Она произнесла это беззлобно, даже с некоторой нежностью. Увидев же испуганное лицо Хайяма, принялась умолять его простить ее и разрыдалась.
— Я ведь знала, что нынче буду плакать, но не такими горючими слезами. Знала, что мы расстанемся надолго, может, и навсегда, но не так, не с такими словами напоследок. Я не хочу, чтобы от самой прекрасной любви, которая выпала на мою долю, у меня осталось воспоминание о чужих, незнакомых глазах. Омар, взгляни на меня в последний раз! Вспомни: я твоя любимая, ты любил меня, я любила тебя. Узнаешь ли меня?
Хайям нежно обнял ее и вздохнул:
— Будь у нас время объясниться, глупая ссора вмиг улетучилась бы, но время подстегивает и требует, чтобы мы поставили на кон наше будущее в таких вот нелегких обстоятельствах.
По его щеке скатилась слеза. Он хотел бы скрыть ее, но Джахан страстно прильнула к нему и прижалась своим лицом к его лицу.
— Ты можешь скрыть от меня стихи, но не слезы. Я хочу их видеть, ощущать, смешать со своими, хочу, чтобы их следы остались на моих щеках, а их соленый вкус на моем языке.
Могло показаться, что они вот-вот задушат друг друга, такими тесными были их объятия. Сорванные обезумевшими руками одежды упали на пол. Губы слились в одном долгом, орошаемом слезами поцелуе. Один огонь вспыхнул в обоих телах, разгорелся, охватил их целиком, зажег в них смертную страсть и испепелил до конца, до предела.
В песочных часах тем временем свершалась работа времени. Под утро огонь стал тише, пока не угас совсем. Но они еще долго не могли прийти в себя и, запыхавшись, пытались вернуть лицам обычное выражение. То ли Джахан, то ли судьбе, которой они бросили вызов, прошептал Омар:
— Это лишь начало.
— Не дай мне уснуть, — попросила Джахан, уже не в силах разомкнуть веки.
На следующий день в книге добавились две новые строчки, написанные нетвердым корявым почерком:
Ты был, Хайям, так одинок,
Когда касались ваши лица.
Но вот любимой след простыл,
Ты можешь с нею слиться.
[25]
XI
Кашан — оазис на Шелковом пути на обочине Соляной пустыни, к которому пристают караваны, чтобы перевести дух, прежде чем отправиться вдоль Каргас Куха, Ястребиной горы — пристанища разбойников, грабящих путников на подступах к Исфахану.
Кашан: глинобитные убогие лачуги, грязь, ни одного фасада, на котором задержался бы взгляд. А ведь именно здесь изготавливался самый лучший глазурованный кирпич, которым выкладывались многочисленные мечети, дворцы, медресе от Самарканда до Багдада. На всем мусульманском Востоке фаянсовые изделия, обожженные и покрытые глазурью, назывались просто каши или кашани, наподобие того, как фарфор на персидском и на английском нарекли именем Китая.
За городом в тени финиковых деревьев расположился караван-сарай: огороженный стеной с дозорными башенками участок земли с двумя дворами: внешним для вьючных животных, поклажи и товаров и внутренним — для постояльцев.
Омар хотел было остановиться здесь, но хозяин развел руками: много богатых купцов понаехало с детьми, женами, челядью, заняли все горенки. И словно подтверждение его слов — зрелище кишащего людьми и лошадьми в роскошной упряжи караван-сарая. Омар был не прочь ночевать и под открытым небом, несмотря на зимнее время, вот только скорпионы Кашана славились не хуже, чем его фаянсовые изделия.
— Неужто и впрямь не найдется уголка, где я мог бы преклонить голову до утра?
Хозяин задумчиво почесал в затылке: уже стемнело, отказать в ночлеге единоверцу нельзя.
— Есть тут один студент, может, он пустит тебя?