Евгения Николаевна, затерявшись в толпе, испытала странное чувство. Она вспомнила, как Кира Павловна с тетей Катей возили ее в Грушевку к той жуткой бабке-чувашке, которая поливала ее водой из колодца, а потом била по спине с такой силой, что казалось, отлетает душа.
«Это не он должен был умереть! – ахнула Женечка Вильская и закрыла руками рот, чтобы не закричать в голос. – Это я должна была». Перед глазами Евгении Николаевны появилось злое лицо Прасковьи Устюговой, и Женечка почувствовала, что земля качнулась у нее под ногами. И тут она увидела Любу: маленькую, в черной косынке, из-под которой выбивались белые прядки. Соперница сосредоточенно смотрела в лицо покойному и беззвучно шевелила губами, как будто вела с бывшим мужем какой-то разговор.
И еще Евгения Николаевна почувствовала, что Люба неуязвима, потому что ее защищает любовь. А у нее, у Женечки Вильской, такой любви больше нет. И не будет, решила Женечка и стянула с себя косынку, потому что прятаться было незачем: никому она не нужна.
Это открытие отчасти примирило Евгению Николаевну с действительностью: она отбросила мысли о возвращении Вильского и поставила на своей женской жизни огромный, как она говорила, красный крест. «А почему красный?» – приставала к ней потом Нютька, подслушавшая разговор матери с Марусей Ларичевой. «А потому!» – странно отвечала Евгения Николаевна и подумывала о переезде в Долинск, но вместо этого перевезла к себе, в четырехкомнатный кооператив, парализованного отца и озлобившуюся мать, недвусмысленно намекавшую дочери, что пришло время помогать родителям. С этого времени Маруся Ларичева стала называть подругу сестрой милосердия, а Кира Павловна – блаженной. «Это надо же! – возмущалась мать Вильского. – Одна грешит, другая кается. А ему, – размышляла она о сыне, – трын-трава. Гнездо вьет, кукух несчастный!» «Какой кукух, Кира?!» – не сразу понимал жену Николай Андреевич. «Такой!» – злилась Кира Павловна, но имени сына вслух не называла.
Как ни странно, но со смертью Ивана Ивановича Краско все в мире разобщенных семейств стало возвращаться к определенному равновесию.
Под одной крышей воссоединились Швейцеры, к огромному неудовольствию Нютьки, распрощавшейся с отдельной комнатой.
Попросила приюта и готовившаяся к родам Юлька. И Вильскому не осталось ничего другого, как пустить падчерицу, потому что Люба смотрела на него с надеждой, как на царя-батюшку, и все время повторяла: «Спасибо, спасибо тебе, Женя». «Да перестань», – отвечал ей Евгений Николаевич, и было видно, что ему приятно подобное отношение. Настолько приятно, что даже соседство с угрюмой Юлькой поначалу не омрачало его существования.
Да и вообще Вильский считал себя счастливым человеком и даже иногда грешным делом подумывал, что настоящая жизнь у него только и началась с Любой. От этих мыслей Евгению Николаевичу иногда становилось стыдно, но он легко отгонял от себя сомнения, как только вспоминал свою жизнь с Желтой. Счастливую, как он думал, жизнь, а на деле оказавшуюся просто генеральной репетицией.
«Никто ни в чем не виноват, – успокаивал себя Вильский, когда новое счастье становилось совсем непереносимым. – Ни я, ни Люба, ни Желтая. Чему быть, того не миновать». Эта пословица примиряла Евгения Николаевича с действительностью еще и потому, что сразу же переключала внимание на события многолетней давности, когда ему, без пяти минут выпускнику средней школы, золотозубая цыганка рассказывала о предстоящих трех жизнях. «Вот она, третья жизнь! – радовался Вильский и потирал трехкопеечную монету влажными пальцами. – Первая – до Желтой, вторая – с ней, а третья – сейчас».
– Дурак ты, Женька, – с жалостью говорил ему Левчик и призывал в свидетели Владимира Сергеевича Реву.
– Ну ясный перец, – ухмылялся Вильский и чувствовал свое превосходство над другом, вернувшимся в семью из соседнего подъезда.
– Нет, ты правда дурак, – кипятился Лев Викентьевич и призывал рыжего товарища к ответу: – Вот объясни мне, что в ней такого особенного? Насколько я помню, она…
– Насколько я помню, – резко перебивал Левчика Вильский, – именно ты об этом ничего помнить и не можешь, потому что тебе, если мне не изменяет память, отказали. Причем в категоричной форме.
– Это я тебе так сказал? – прикидывался Лев Викентьевич и потирал лоб якобы в растерянности.
– Ты, – мрачнел Евгений Николаевич и поглаживал в кармане брюк заветную монету.
– Ну, значит, так и было, – шел на попятную Левчик и присаживался поближе к Вовчику.
– А у меня Зоя болеет, – грустно сообщал товарищам Владимир Сергеевич и смотрел в сторону, потому что на глаза наворачивались слезы, а это в их компании считалось как-то не по-мужски. – Сильно.
– А чего с ней? – тут же переключался Левчик, но натыкался на осуждающий взгляд Вильского. – Чего ты на меня так смотришь?! – сердился Лев Викентьевич. – Что я такого спросил? Может, Вовке помощь нужна?
– Не нужна, – выдыхал Владимир Сергеевич. – Просто смотрю я на вас, мужики, и думаю: настоящих вы бед не знаете.
– А надо?! – вскидывались товарищи и шли стеной на грустного Вовчика.
– Да нет, не надо, – пугался тот и сглатывал комок в горле. – Просто живите и радуйтесь.
– И ты не кисни! – хлопал друга по плечу Левчик, а Вильский начинал смотреть себе под ноги, потому что становилось стыдно за собственное благополучие.
Впрочем, объективно назвать это благополучием было довольно сложно. НИИ доживал последние дни, потому что заказов на внедрение становилось все меньше и меньше, а административные отпуска сотрудников – все длиннее и длиннее.
«Уходи оттуда!» – уговаривал Вильского Левчик и предлагал место на собственном мебельном предприятии. «Я на свечных заводах не работаю!» – отшучивался Евгений Николаевич и продолжал упорно ходить в институт, теперь вместо привычных пяти располагавшийся на одном этаже огромного здания.
«Тогда дописывай диссертацию», – советовал другу Вовчик, искренне считавший, что в Вильском пропал великий ученый.
«Зачем она мне нужна?» – разводил руками Евгений Николаевич и думал, как жить дальше, потому что до сих пор не было своего угла, а очень хотелось.
– Так возьмите и разменяйте свою четырехкомнатную квартиру, – язвила Юлька и с вызовом смотрела на Вильского.
– Это с какой стати? – не давал ей спуску Евгений Николаевич и с брезгливостью смотрел на полуторагодовалого Юлькиного сына, которого она называла Ильюша. «Илюша», – автоматически исправлял Любину дочь Вильский, а та назло ему снова и снова коверкала имя мальчика.
– Пожалуйста, Женя, – легко касалась его плеча Люба и показывала глазами на Юльку. – Пусть…
– Пусть, – соглашался с женой Вильский и отворачивался, чтобы не сталкиваться взглядом с торжествующей падчерицей.
– Скажи ему, – требовала Юлька, – пусть что-нибудь сделает. Сколько можно вчетвером в одной комнате?
– А что он может сделать? – как умела, защищала мужа Люба.