Солнышко светило мне в лицо и слепило. Я лежал, распластавшись в снегу. Попробовал подняться на колени, чтоб меня увидели снизу, из оврага, но не устоял и рухнул воспаленным, мокрым от пота лицом в колкий, рассыпчатый снег. И тогда, задрав облепленное снегом лицо, я не закричал, а бессильно завыл.
Обе фигурки внизу замерли, повернув головы в мою сторону, и я разглядел, что это не женщины, а дети. Две девочки. Одна постарше, другая — совсем малышка.
Они застыли, раскрыв от страха рты, а я выл все тягучей и жалостней, призывая на помощь. И тогда они, как по команде взмахнув руками, бросились бежать. Не ко мне, а от меня. По льду на другую сторону оврага, барахтаясь, в осыпающемся под ногами снегу. У полыньи остались салазки с бочкой и темный черпак.
Выбравшись наверх и почувствовав себя в безопасности за разделявшим нас оврагом, девочки не побежали дальше, а, взявшись за руки, стали разглядывать меня, пытаясь определить, что я за зверь. Я помахал им рукой. Моя рука, обычная человеческая рука, успокоила их. Что-то обговорив, они спустились в овраг и медленно, не без опаски поднялись по другому склону ко мне.
Я уже не выл и не двигал рукой. Мысль о том, что теперь мне не дадут замерзнуть в степи, а что-то сделают, умиротворила меня, и я уж стал впадать в мутное забытье, но чье-то теплое порывистое дыхание коснулось моего лица, и тонкий, робкий голосок вернул меня к жизни:
— Дяденька… А дяденька?
Я разлепил смерзшиеся ресницы и увидел над собой короткий вздернутый носик, пунцовые от румянца щеки и синие-синие глаза. А пухлые, совсем кукольные губки шептали:
— Дяденька?.. Что с тобой, дяденька?
И другое личико высунулось из-за ее головы — укутанное в теплый платок лицо десятилетней девчушки, похожей на старшую сестру. И шмыгавшей таким же вздернутым мокрым носиком.
— На станцию, — выдохнул я. — Я — раненый… А там… санитарные поезда.
Девчонки оказались на редкость сообразительными. Сбросили с санок бочку, поднялись ко мне и, подпирая с двух сторон, помогли взгромоздиться на обледенелые дощечки санок и веревкой привязали к ним.
Санки были маленькие. Я мог на них поместиться только сидя. Чтобы я не опрокинулся, младшая стала сзади, ручками поддерживая меня за плечи. От этого усилилась боль в лопатке. Но я молчал, даже не постанывал, чтобы не вспугнуть моих спасительниц.
Так мы и двинулись. Старшая впереди тащила санки за веревку, вцепившись в нее обеими оттянутыми назад руками. А за моей спиной посапывала младшая, упираясь ладошками в мои плечи.
Благополучно съехали в овраг, миновали брошенные у темной полыньи бочку и черпак, по трескающемуся льду прокатились через ручей и с трудом еле-еле выбрались наверх, на ровный снег, из которого торчали телеграфные столбы, убегая в белую безлюдную степь.
Девочки задохнулись на подъеме и остановились, чтоб перевести дух. Теперь я хорошенько мог разглядеть обеих. Старшей на вид лет пятнадцать, не более. Но уже крепкая деваха. Невысокого роста. В платке, повязанном по-деревенски, через грудь, узлом на спине, в стеганом ватнике с завернутыми не по росту рукавами и в синих фланелевых шароварах, заправленных в большие солдатские ботинки. Звали ее Верой. А младшую сестренку — Марусей. Пока отдыхали, они успели наперебой рассказать мне, что живут без отца, в соседней деревне. Деревню сожгли. И они с матерью приспособили под жилье оставшийся от солдат блиндаж, и там даже есть чугунная печка. Вот только дров маловато. Все, что могло гореть, сгорело кругом. А воду возят с реки. Не украли бы бочку. Мать прибьет, если воротятся без нее. У Веры был типичный деревенскими облик. Кирпичный румянец на скуластых щеках, нос пуговкой и небесная синева глаз под тяжелыми нависшими веками, придававшими ей озабоченный, сердитый вид. Красивой не назовешь. Матрешка. Вся ее прелесть лишь в юной свежести и здоровье.
Мы ехали и останавливались, и снова трогались, оставляя позади столб за столбом с мотающимися по ветру обрывками проводов. Меня то трясло от озноба, то бросало в жар, и маленькая Маруся с тревогой заглядывала сбоку в мое воспаленное лицо и снова подталкивала ладошками в спину.
До станции добрались, когда уже стало смеркаться. Собственно, станции никакой не было. Черная, задымленная кирпичная коробка, без крыши, с пустыми провалами вместо окон, и только тускло горящие керосиновые фонари на стрелках, у разветвлений рельсов, напоминали, что станция жива и действует. Никого, кроме укутанного в тулуп старика стрелочника, мы не обнаружили на станции. Он нам сказал, что зря мы сюда добирались, санитарные поезда проходят, не останавливаясь, а если и стоят, то даже дверей в вагонах не отпирают.
Мы переглянулись с Верой. Увидев, как я побледнел от этой новости, она резко сказала стрелочнику:
— Ты, папаша, иди, не каркай. У нас раненый, понятно? Не помирать же ему в степи.
Стрелочник помог девчонкам снять меня с санок и усадить на каменную платформу, спиной к кирпичной стене. Вера развязала свой платок, сняла с головы и, сложив его вдвое, постелила под меня. Оставшись с непокрытой головой, она тряхнула светлыми слежавшимися волосами и, скосив на меня свой синий-синий бедовый глаз, сказала:
— Знала бы маманя, что под чужой зад ее платок сунула, прибила б совсем.
У меня на глаза навернулись слезы. От бессилия и невыразимой благодарности этой скуластой девчушке с сердито сдвинутыми белесыми бровями. А она продолжала распоряжаться. Отправила Марусю с санками домой, наказав по пути прихватить у ручья бочку и матери передать, чтоб не беспокоилась, сама вернется, как солдатика отправит с санитарным поездом.
Маруся ушла в темную степь, волоча за собой санки. Исчез стрелочник в тулупе. Мы остались одни возле закопченных руин вокзала, на мерзлой, продуваемой платформе.
Вскоре послышался надвигающийся шум поезда. Но наша радость быстро испарилась. Поезд шел не от фронта, а к фронту. Перед нами прогрохотали бесконечные открытые платформы с заиндевелыми в морозном инее танками и остановились. Невдалеке от нас оказались товарные теплушки, где ехали танковые экипажи, и Вера метнулась туда, оставив меня. Какие-то люди в военном проходили мимо, не замечая меня. Потом лязгнули буфера, загудел паровоз, и эшелон тронулся. Мимо. Мимо. Пробежали теплушки с открытыми дверями. С них свесились танкисты. В ребристых шлемофонах и телогрейках. Молодые, здоровые ребята. С улыбками от уха до уха. Скользнули по мне веселыми глазами безо всякого любопытства. И исчезли под нарастающий стук колес. Их унесло туда, откуда еле живой выполз я, и кто знает, приведется ли кому из них ехать в обратном направлении, может быть, только в санитарном поезде, В таком вот, какой явился с запада на смену эшелону — одни пассажирские вагоны, и на каждом большой красный крест в белом кругу.
Но до того, как пришел санитарный поезд, Вера принесла мне выпрошенные у танкистов бинты с ватой и горбушку черного хлеба.
Я сидел на ее вязаном шерстяном платке и тупо жевал хлеб, а она, подвинув меня от стены и освободив спину от шинели, отрывала от моей лопатки спекшиеся, в крови повязки. Я морщился от боли и гнилого запаха, шедшего от упавших на платформу бинтов, и продолжал механически жевать хлеб.