Эта мысль продолжала биться в черепе и когда мы, толкаясь покидали караулку с покачивающимися над плечами темными смертоносными стволами винтовок. И когда вышли серой цепочкой на плац, выстроенные в каре без оружия сотни солдат затихали и сжимались при виде нас, вооруженных. И когда нас построили в ряд тесно друг к другу, спиной к солдатам и лицом к пустому пространству, и сержант Котов, правофланговый, скомандовал — поставить винтовки к ноге.
Потом из дальней казармы вывели обреченных, и они цепочкой стали приближаться к нам. Даже по внешнему облику они отличались от остальных солдат как мертвецы от живых. Они были без шинелей и без обуви. Босыми желтыми ногами ступали по холодной, сырой земле, которая скоро примет их еще теплые тела, продырявленные свинцовыми пулями, одна из которых останется на моей совести. Их делали непохожими на солдат свободно болтающиеся гимнастерки без ремней и непокрытые стриженые головы с не бритой многодневной щетиной на щеках. Я насчитал девять человек. Их даже не конвоировали. Только впереди цепочки, как гусак, ведущий гусей, шел солдат в шинели и с автоматом вниз дулом за спиной. И сзади цепочку замыкал автоматчик.
Поставили их метрах в двадцати от нас. Лицом к нам. И они стали, щурясь, вглядываться в наши лица, в лица своих убийц, переминаясь на холоде босыми, желтого трупного цвета ногами. Их было девять. Нас примерно вдвое больше. Значит, на каждого придется не меньше двух пуль.
Мои глаза забегали по их лицам. Отличить их можно было только по росту: кто выше, кто ниже. В остальном они были до жути безлики. Уже покойники. Все на одно лицо. Одинаковые зеленые брюки галифе, с болтающимися внизу тесемками, одинаковые распоясанные гимнастерки и одного срока серая небритость на желтой, уже помертвевшей коже.
Я вдруг ощутил робкую, удивленную почтительность к ним. Ведь эти люди во имя своей веры пошли против всех, зная, что им не будет пощады. Следовательно, они отчаянно мужественные люди. И кристально честные. Ради своей веры, ради идеи, во имя которой живут, безропотно принимают насильственную смерть. Чем же они хуже идеальных героев моего детства — комиссаров гражданской войны, отдавших свои жизни за торжество идей коммунизма? Разница лишь в идеях. И кто знает, чья идея лучше и чище? Тех ли, кто оружием ее отстаивает, неся смерть другим? Или тех, кто отказывается от оружия, ибо не желает проливать ничью кровь? Уж я-то по крайней мере, рядом с ними жалкий, ничтожный пигмей, не способный даже воспротивиться гнусному, людоедскому приказу — стрелять в безоружного и беззащитного человека. Потому что, если я откажусь, меня ждет его судьба. Вот так же быть поставленным лицом к строю, и солдаты, стоящие теперь слева и справа от меня, не моргнув, всадят в мою грудь свинцовые пули, еще дремлющие в холодных магазинах их винтовок. А уж сержант Котов, тот пальнет в меня с превеликим наслаждением. И не в грудь, а в лицо, чтоб обезобразить труп.
Они стояли не шевелясь и, конечно, не слышали ничего из речи, которую сытым голосом держал командир нашего батальона, толстый, грузный капитан, нацепивший ордена и медали на обе стороны своего суконного кителя. Он был без шинели, но в кожаных черных перчатках. Я тоже не разбирал слов, потому что, как и осужденные, лихорадочно размышлял, словно мне, как и им, осталось жить на земле считанные минуты.
Вдруг я поймал себя на том, что сам факт таких моих размышлений свидетельствует о моей коммунистической неполноценности, потому что коммунист не должен знать колебаний и, как верно заметил мне сержант Котов, делить весь мир на две части: кто не с нами, тот против нас. Я даже скосил глаз на соседа слева, такого, как я, молоденького солдатика, курносого, с небритым пушком на короткой верхней губе: не подслушал ли он моей мысли. Он усердно хмурил белесые брови, уставившись на командира батальона. В голосе капитана не было ни злости, ни суровости. Он произносил страшные слова, последние услышанные на этом свете девятью обреченными, таким обычным, даже домашним голосом, что мне послышалось, он сытно икнул в одном месте, прикрыв рот перчаткой.
— Принести девять винтовок, — велел в заключение капитан, — и положить перед ними. Даю им последний шанс.
Два солдата притащили охапками винтовки и разложили их на земле так, чтобы каждая оказалась перед одним из обреченных. После чего солдаты поспешно отошли, словно опасаясь, что мы раньше времени начнем стрелять и зацепим их. Это напоминало какую-то зловещую игру, в которую молча и сосредоточенно играли не дети, а взрослые люди, вырядившись в одинаковые серые шинели и только девятерых оставив на холоде без них.
— Крайний слева! — окликнул капитан.
Босоногая шеренга шевельнулась, задвигала стрижеными головами. Стоявший крайним слева никак не мог понять, что это к нему обращается командир батальона.
— Ты! Ты! — подтвердил капитан. — Три шага вперед! Марш!
Желтые босые ноги, поколебавшись, сделали неуверенные два шага и потом еще один короткий шажок, уткнувшись в железный затылок приклада лежавшей на земле винтовки.
— Та-а-ак, — протянул капитан, — Готов защищать социалистическую Родину? Возьмешь винтовку?
Сектант стоял без движения, лишь губы на его небритом лице шевелились. Должно быть, молился.
— Берешь? — рявкнул капитан. — Последний раз спрашиваю.
Губы сектанта зашевелились быстрее, он спешил, пока еще жив, закончить молитву.
— Взво-о-од! — нараспев сказал капитан. — Изготовиться к стрельбе.
Слева и справа от меня зашевелились солдаты, поднимая винтовки и устанавливая их дулом вперед, с упором приклада в плечо. Я еле успел проделать то же самое. Теперь впереди нас покачивались темные, с синевой, винтовочные дула, все теснее сходясь на фигурке сделавшего три шага вперед солдата. У меня вспотели ладони, и щека, прижатая к прикладу, взмокла. Сквозь прорезь прицельной рамы я отчетливо видел небритую тощую шею с прыгающим кадыком.
— По крайнему слева-а… — снова завел капитан нараспев. — И пока только по нему… По изменнику Родины… По презренному дезертиру… взвод… залпом… пли!
С голых деревьев взлетело в небо черное облако галок, слитный гром двух десятков выстрелов забил наглухо уши. Отдача больно ударила прикладом в мое плечо. Но глаза продолжали ясно видеть. И видел я, как покачнулся небритый, босоногий человек, неловко взмахнув руками, и ничком упал на лежавшую на земле винтовку, словно в последний миг раздумал и бросился ее поднимать, да споткнулся и растянулся на ней.
Птичья стая, тревожно горланя, растянулась, редея, над лесом.
— Следующий! — издалека донесся до меня голос капитаны. — Второй слева! Три шага вперед!
Другой босоногий оторвал взгляд, прикованный к лежащему впереди мертвому товарищу, дернул головой и пальцем ткнул себя в грудь.
— Меня, что ли?
— Тебя! Три шага вперед!
— Беру! — закричал босоногий. — Не убивай! Беру!
Он мелкими шажками подбежал к винтовке, лежавшей на земле возле убитого, неумело поднял ее и прижал плашмя к груди. И тут же дрогнула вся шеренга. Остальные семеро, не дожидаясь окрика капитана, тоже подобрали винтовки.