– Бок о бок с неутешным семейством, обретаясь в глубоком горе…
– …верный Филиберт открывает объятия скорби ненаглядной Матильде и дражайшим Марио и Серене, – парировала она.
Я подбадривающе хмыкнул.
Вечер был проведен вдвоем, у Майи. Забитая книгами нора превратилась в чертог любви, осененный благовспомоществованием Амура.
Среди книжных стопок были и горы дисков, в основном классическая музыка, винил, от деда. Мы их заводили, слушали. Майя поставила Седьмую Бетховена и растроганно вспоминала, как в отрочестве ее доводила до слез вторая часть.
– Мне было шестнадцать лет. Денег не было, но было знакомство с билетером. Тот пускал на свободные. Я садилась на ступени. На втором часу музыки я на них почти лежала. Дерево было жесткое, но ничего страшного. И на второй части, на «Аллегретто», я понимала, что вот так мне хотелось бы умереть, вот умереть прямо тогда… Обычно я плакала. Полудетская дурь. Но продолжаю лить слезы даже сегодня, когда я взрослая и умная.
Лично я ни разу при слушании музыки не плакал, однако Майины слезы меня заразили.
Через несколько минут Майя продолжила:
– В отличие от этого… ни рыбы ни мяса…
– Это кто такой – ни рыба ни мясо?
– Шуман, разумеется, – ответила Майя, с удивлением поглядев на меня. Новое проявление аутизма, я уж привык, но каждый раз вздрагиваю.
– Что ты так о Шумане?
– Да ну его. Романтические сопли. В ту эпоху так полагалось. Он все вытаскивал из головы, не из сердца. В конце концов в голове ничего не осталось. Совсем с ума сошел. Неудивительно, что жене он надоел и она влюбилась в Брамса. Брамс – другой класс, другая музыка, и жил он полной грудью. Не то что Роберт. Хотя, уточняю, я не то чтобы совсем дико-дико против Роберта, талант я за ним признаю, не то что за всякими фанфаронами.
– А кто фанфароны?
– Фанфароны, самохвалы, вроде Листа или этого, как его, сумбурника, Рахманинова. Средние сочинители. Все у них для эффекта, для денег, типа концерт для простаков в до мажоре. Их нет среди моих пыльных пластинок. Я их всех повыбрасывала, пустобрехов.
– А получше Листа? Кто заслуживает у тебя похвалы?
– Ну, Сати, кто еще.
– Но Сати, я думаю, не доводит тебя до слез.
– Да не нужны Сати мои слезы. И вообще у меня слезы только для второй части Седьмой симфонии.
Подумав, Майя тряхнула головой и добавила:
– И для некоторых вещей Шопена. Но, естественно, не для концертов.
– Почему «естественно»?
– Потому что как только Шопен вставал от рояля и переходил к оркестру, у него кончался завод. Струнным, духовым, ударным – всем он подсовывал фортепьянные партии. Ой, а ты помнишь фильм Корнела Уайлда, как Шопен брызгает капельками крови на клавиатуру? Что же, если он оркестром дирижировал, он брызгал своими капельками крови на первую скрипку?
Майя не переставала удивлять меня всякий раз. Она, кажется, была в состоянии объяснить даже музыку! Даже мне! Вот что значит новаторские методы!
Это был последний из счастливых вечеров.
Вчера я проспал все на свете и явился в контору в разгар редакционного утра.
Войдя, я обнаружил, что какие-то в мундирах копаются в столе Браггадоччо, а еще один, в костюме (но вполне мундирной внешности), похоже, разворачивает за столом допрос по полной форме.
Симеи стоял на пороге кабинета с землистым лицом. Камбрия подошел и прошелестел мне тихо на ухо:
– Убили Браггадоччо.
– Как? Браггадоччо? Когда?
– Его нашел ночной сторож сегодня утром, в шесть часов, сторож на велосипеде возвращался домой, поперек дороги труп лицом вниз, в спине рана. В это время все закрыто. Ну, в конце концов он отыскал открытое кафе с телефоном и вызвал полицию. Ножевое ранение. Их судебный врач определил: один удар, нанесен с большой силой. Нож они потом выдернули и унесли.
– Где это случилось?
– В переулочке каком-то, на углу улицы Торино. Не то улица Баньяра, не то Баньера…
Тот шинельный, который в штатском, подошел ко мне и представился: сотрудник государственной безопасности.
– Когда вы видели Браггадоччо в последний раз?
– Тут вот, в конторе, как и все, я его вчера и видел. Он распрощался и ушел из редакции один, и выходил первым.
Он задал еще естественный рутинный вопрос, как я провел вечер. Я сказал – поужинал в обществе одной приятельницы, а когда пришло время ложиться спать – пошел спать. У меня не имелось алиби, но, похоже, ни у кого из присутствовавших алиби не имелось тоже и инспектора это вовсе не волновало. Просто, как обычно говорят в кинодетективах, рутинный вопрос.
Ему явно хотелось знать, были ли у Браггадоччо недоброжелатели и вел ли он опасные журналистские расследования. Я, естественно, и не подумал вводить его в курс задушевностей Браггадоччо. Никого не собираясь покрывать, я все-таки сознавал, что закалывать ножом Браггадоччо могло иметь смысл лишь для тех, кого обеспокоил характер его разысканий, а если я обнаружу, что мне известно хоть что-то, этого хватит, чтобы они захотели убрать и меня. Ни с кем, ни с кем, ни даже с полицией, твердил я себе. Не Браггадоччо ли меня убедил окончательно, что в секретных заговорщиках состояли все, даже тихие лесники? И хотя еще вчера я был уверен, что он просто фантазер, теперь все стало иначе. Смерть придала его разглагольствованиям правдоподобие.
С меня лил пот, но сотрудник в штатском или не замечал того, или отнес на счет трагического момента.
– Нет, я не знаю, – сказал я. – Чем занимался в точности Браггадоччо в последнее время, это может сказать, наверно, доктор Симеи. Это он раздает нам задания. Похоже, что-то он писал о бизнесе проституции. Не знаю, насколько это указание полезно вам.
– Проверим, – сказал следователь и перешел к расспрашиванию Майи.
Майя плакала. Она не любила Браггадоччо, и я это знал, но убийство есть убийство, сильно ударяет по нервам, бедная Майя. Мне не столько было жаль Браггадоччо, сколько ее. Теперь она, вероятно, угрызалась, что ругала и не любила покойника.
Мой взгляд упал на Симеи, тот сделал знак – зайти к нему в кабинет.
– Колонна, – сказал он, усаживаясь за стол. Причем у него тряслись руки. – Вы знаете, чем занимался Браггадоччо.
– Да как сказать, и знаю, и не знаю, на что-то он мне намекал, но толком я ничего не понял…
– Не юлите, Колонна, вы поняли все вполне толком. Браггадоччо зарезали, потому что он собирался предать гласности одну тайну. Я так и не могу понять, что из этой тайны соответствует истине, а что – его домысел, но понятно, что если в его наборе есть сто утверждений, то хотя бы одно из них попало в точку, потому-то ему рот и заткнули. Поскольку он выложил свои открытия не только вам, но и мне, я тоже знаю… хотя и не знаю, что именно я знаю. И знаю, что он делился с вами, поэтому вы знаете… хотя и не знаю, что именно вы знаете. Вывод: оба, вы и я, находимся в опасности.