– И она зовет молодых табунщиков в войска! А ведь стоит
кому-то уйти из степей в Россию, и он пропадает, как попавший во владения
Усн-хада [40]!
Калмык рожден водить по степи свои табуны, но он
не рожден сражаться с врагами России. У каждого свой враг.
Хонгор вежливо кивнул. Цецен громко отхлебнул чаю и принялся
смотреть, как Эрле осторожно переливает закваску для чигяна
[41]
из деревянного долбленого соуда в кожаный мешок – бортху. За нею-то и приехал
Цецен на ночь глядя к двоюродному брату. Закваска, конечно, была пустым
предлогом, чтобы поглядеть, как живет Хонгор.
Да, с той хмельной ночи Хонгор с Эрле не возвращались в
улус. Хонгор увез ее в степь, туда, где горы-клыки преграждали путь степным
ветрам. Никому ничего не надо было объяснять и рассказывать. Мужчина властен
над своею судьбою и над судьбою своих женщин. Их же удел – покоряться ему и в
горе, и в радости. Его воля – вот ее доля.
Хонгор и Эрле жили в убогой кибитке как настоящие
отшельники, если бывают отшельники, которые живут вдвоем. Эрле давно потеряла
счет дням: порою ей казалось, что она жила так всегда, что всю жизнь будет она
просыпаться чем свет на кошме, уткнувшись в горячее плечо Хонгора, а потом,
приподнявшись на локте, долго смотреть в спящее лицо.
И это странное лицо, и голос, произносящий дикие, резкие
слова, и одежда, и походка, и стать, и даже запах – все по отдельности было в
нем чужим и даже пугающим, но вместе как-то необъяснимо слагалось в
единственный, дорогой образ Хонгора, князя степей, владевшего телом Эрле так же
свободно, щедро, безмятежно, как владел он просторами своих степей.
Ну а ее доля… Непрестанные, выматывающие хлопоты по
хозяйству, дойка коров и кобылиц. Она лепила бесчисленные круги хурсана,
твердого овечьего сыра. Она ловко заквашивала молоко. Она проворно снимала
ложкой армак, творожную массу, которая при кипении молока покрывала края котла.
Она смешивала подкисший творог с молоком и отжимала, чтобы вернуть ему нежный,
сочный вкус. Она набивала мелко нарезанными внутренностями бараньи кишки для
колбас и сердилась на себя, когда вдруг, разделывая пресное тесто для борцоков,
вместо привычных здесь шариков, жгутиков или коньков начинала лепить
жаворонков, точь-в-точь таких, что лепили Лизонька и Лисонька по весне, на день
Сорока Мучеников, вставляя в мягкие тестяные головки вместо глазок крошечные
изюминки, купленные у заезжего киргиза в нижних базарных рядах…
Но то была иная жизнь, больше похожая на сон, который Эрле
не любила вспоминать.
Управившись по хозяйству, она нагревала воду в медном котле,
а потом мыла голову в большом кожаном корыте: Хонгор любил ее мягкие, пышные,
легкие волосы, так не похожие на жесткие косы калмычек, которые всегда
напоминали Эрле черных скользких змей.
Холодные северо-западные ветры загнали скот в крепи, и
Хонгор не уезжал далеко от становища. На закате раздавался радостный лай Хасара
и Басара и топот копыт. Эрле выходила из кибитки и смотрела на всадника,
летящего на золотистом коне. Сердце дрожало, в горле пересыхало… Ее радость
была похожа на страх.
– Русские! – продолжал ворчать Цецен. – Зачем они
нам? Зачем мы им? Зачем они пошли на юг? Разве твой дед поднимался со своими
табунами всего лишь до Царицына? Разве в былые дни ходили по Дону казаки? Наша
калмыцкая степь усохла, будто невыделанная шкура… Русские! Русский нойон
Василий увез твою сестру. Она была и мне сестрою, она была предназначена мне в
жены! А теперь…
– Твой чай уже остыл, Цецен, – спокойно проговорил
Хонгор, но, очевидно, еще что-то было в его голосе, потому что Цецен только
прищелкнул языком и послушно смолк, нехотя глотая чай.
А Эрле думала о своем.
– Мы назовем его Энке или Мэнке, Спокойствие или
Вечность, – твердил ночами Хонгор, – если это будет сын. А дочь,
которая унаследует красоту своей матери, подобную ранней весне, мы наречем
Эрдени-Джиргал, Драгоценность-Счастье!
Голова Эрле покоилась на смуглом плече Хонгора, его
загорелая рука обнимала ее, но не было в такие минуты более далеких людей, ибо
Эрле с тоскою понимала: она видела в Хонгоре только защитника, ну а он видел в
ней лишь мать своего будущего ребенка.
Ребенок Хонгора – тугой, смуглый, с узкими черными глазенками…
Чужие черты. Чужой говор. Чужая судьба!
Кто знает, может быть, это не тревожило бы так Эрле, привези
ее Хонгор тогда, ночью, в улус, введи в свою кибитку, назови ее пред всеми
женою, равной Анзан. Но он увез ее в жалкий степной ковчег, скрыл от посторонних
глаз. Анзан по-прежнему ждала его в улусе… Он не говорил о будущем, о том, что
произойдет с Эрле после рождения ребенка, и никогда не спрашивал, что же
происходило с ней прежде. До того как он набрел на нее, умирающую в урочище
Дервен Худук. Для него существовало одно – зачатие ребенка.
Ну что же. Он искал в ней то, чего не смогла ему дать Анзан.
А Лиза искала в нем то, чего не смогли ей дать Леонтий и, конечно, Алексей.
Тело Хонгора, его руки!.. И, слившись, эти две вспышки неудовлетворенных желаний
рассеивали тьму степной ночи, высвечивая вечную истину: единение двоих не может
длиться долго, и всякая любовь обречена. Но когда смыкались губы, когда
сплетались руки, когда два тела вжимались одно в другое, эти горестные мысли
таяли, подобно тому, как таял дым очага в черном небе над заснеженной степью.
Эрле смешала молоко, привезенное Цеценом, с остатками своего
чигяна и начала осторожно переливать обратно в его тоорцыг. Она не расплескала
ни капли и, потупясь, как подобает женщине, протянула гостю тяжелую деревянную
бутыль.
Однако он не принял тоорцыг.
Эрле удивленно вскинула глаза. Цецен глядел на нее с
неприязненным удивлением, словно чего-то ждал.
«Опять что-то не так! – спохватилась Эрле. – Ну,
на каждом шагу! Что ж на сей раз я натворила?!»
– Сплесни немного керенге обратно, – с негромким
хрипловатым смешком подсказал Хонгор. – Не то Цецен увезет с собою весь
покой и счастье из нашей кибитки. А это нам ни к чему. Хватит и того, что я
видел сегодня во сне черную корову.
– Черную корову?! – встрепенулся Цецен. – Это
признак близкой смерти!
– Спасибо на добром слове! – расхохотался
Хонгор. – Хвала небесным тенгри, ты не пророк, Цецен, а то плохо бы мне
пришлось.
У Эрле почему-то задрожали руки. Она выронила бы наполненный
доверху тоорцыг, если бы Цецен не успел подхватить его. Эрле мучительно
покраснела, а Цецен, досадливо что-то пробормотав, выскочил из кибитки.