– Ну коли так… – согласилась она. – Пусть! Подождем еще. Но вы знаете, про Анну – не правда. Или не совсем правда. Думаю, тут другое: у нас в Ясенках случилась драматическая история. У соседа нашего Бибикова была экономка… Он жил с ней как с гражданской женой. Ее даже тоже звали Анной… Анной Степановной. Она ревновала к Бибикову всех гувернанток. Наконец, к последней она так ревновала, что он рассердился и поссорился с ней, следствием чего было то, что Анна Степановна уехала от него в Тулу совсем. Три дня она пропадала; наконец в Ясенках, на третий день, к вечеру явилась на станцию с узелочком. Тут она дала ямщику письмо к Бибикову, просила его свезти и дала ему рубль. Письма Бибиков не принял, а когда ямщик вернулся опять на станцию, он узнал, что Анна Степановна бросилась под вагоны и ее раздавил поезд до смерти. Конечно, она это сделала нарочно. Приезжали следователи и прочие и письмо это читали. В письме было написано: «Вы мой убийца; будьте счастливы с ней, если убийцы могут быть счастливы. Если хотите меня видеть, вы можете увидать мое тело на рельсах в Ясенках…» Левочка ездил смотреть, как ее анатомировали. Он видел ее с обнаженным черепом, всю раздетую и разрезанную… Впечатление было ужасное и запало ему глубоко.
Перебивать старую графиню я не стал, но не мог не задуматься, зачем великий писатель ездил смотреть на вскрытие знакомой ему женщины? Следует ли отнести это на счет сладострастного увлечения расчлененным телом и выставляемыми на всеобщее обозрение трупами? Я вспомнил все описания женского пола, слышанные мною от Льва Николаевича лично, вычитанные в его дневниках и романах. Все эти «припомаженные волосы», «изуродованные слабые члены», нескрываемая гадливость. Не кроется ли за этим самая настоящая ненависть к женщинам?
– Ужасная история! – сказал я вслух.
– Да… Хорошо, что Мария Николаевна после всех своих трагедий осела в Шамордино. Как жаль, что Левочка у нее не остался! Это все Саша, злая! Она грубит мне… – снова принялась жаловаться Софья Андреевна. – Она даже может плюнуть в меня! И какое страшное и злое у ней бывает при этом лицо. Но как они меня мучают! – Она приготовилась вновь заплакать.
– Но вы начали рассказывать про то, как Лев Николаевич и Иван Сергеевич стрелялись… – напомнил я.
– Нет! Нет, слава Богу, не стрелялись! – отмахнулась она. – Дуэли не было… Дело в том, что у Ивана Сергеевича была дочь от какой-то его любовницы. Говорят, раскрасавица была – но из мещан. Потому мать не разрешила ему жениться, но девочку воспитывала… Не бросила. Когда ребенку было восемь лет, та женщина… Виардо предложила ему взять ее под свою опеку и воспитать благородной девицей. Иван Сергеевич даже сменил ей имя, была Пелагея, стала – Полинет. Но Виардо поиграла ею, а потом отдала в пансион. Девочке нанимали гувернанток… Левочке страшно не нравилось, как Иван Сергеевич воспитывал бедняжку. Иван Сергеевич хвастался, что английская гувернантка велит, чтобы его дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности. А Левочка нашел, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену. Тургенев очень вспылил… Он оскорбил Левочку, а Левочка ответил ему вызовом на дуэль. Фетушке насилу удалось их помирить как-то.
– Кому? Простите…
– Фетушке милому… Фету… Шеншину… – Голос ее изменился, стал ласковым, нежным. – Дуэль не состоялась, к счастью. Но что-то слишком много я сплетничаю.
– О нет! Вы очень интересно рассказываете! А что потом стало с той девочкой?
– Потом вроде бы она вышла замуж, дети были… но муж ее обанкротился, и они расстались. Полинет с детьми уехала в Швейцарию. Иван Сергеевич сначала ей помогал, но потом она жила своим трудом: он свое имение и вообще все завещал той женщине. Дочка не получила ни копейки. А хорошо ли это? Хорошо ли вот так обкрадывать своих детей? Вот, Левочка тоже все хочет отказаться от прав на свои произведения. А вернее все передать Черткову! Чтобы кто угодно, а именно Чертков, издавал и наживался – только не его дети. И считает это добром! А правильно ли это! – Она снова начала сердиться. – Я веду хозяйство – не он. Я занимаюсь изданиями… Я экономлю… А он переживает, что будет с его детьми, если они получат большие деньги. А если не получат – что будет?! Вот сейчас ушел, а нам его найти, поезд нанять – оно же не даром! Но об этом он никогда не думал! – Софья Андреевна разрыдалась. – Он считал, что собственность – зло, и хотел это зло переложить на меня. А сам остаться чистеньким!
В этот момент я увидел направлявшуюся к сторожке Татьяну Львовну. Она с беспокойством посмотрела на мать, утиравшую слезы.
– Таня! – воскликнула Софья Андреевна. – Можно мне к нему?
– Нет, мама, нельзя, – строго ответила Татьяна Львовна.
– Ксантиппа… Ксантиппа… – забормотала Софья Андреевна. – Я для них Ксантиппа…
Она снова и снова повторяла имя супруги великого греческого философа, ставшее синонимом сварливой злой жены.
– Мама, успокойся!
– Да ты ведь тоже меня такой считаешь! Только ты добрее… Все меня осуждают, не его! Он для всех чуть ли не святой – хоть и отлученный. А знали бы, каково это с отлученным жить… Но обвинят меня! Ксантиппой назовут!
Мы коротко переговорили с Татьяной Львовной, она рассказала мне, где стоит спальный вагон, в котором разместилось их семейство, и я предложил тихо выйти из задней калитки и пройти через соседский двор, дабы миновать вездесущих пронырливых газетчиков, наводнивших Астапово. Благо идти было недалеко.
План мой сработал: нас не заметили. Миновав облетевший уже грушевый сад, мы неторопливо пошли в сторону железнодорожных путей. По дороге Софья Андреевна молчала, думая о чем-то о своем. Уже у самого вагона мы все же столкнулись с докучливой парочкой: долговязым писакой и фотографом с фотокамерой на треноге. Софья Андреевна опустила низко голову, а Татьяна Львовна просто закрыла лицо рукой.
Мы поднялись в вагон, Татьяна Львовна принялась готовить матери чай на спиртовке, а я дал графине успокоительное. Она, не противясь, выпила лекарство. Софья Андреевна казалась очень грустной и задумчивой.
– Постарайтесь поспать и отдохнуть, – посоветовал я.
– Не могу… воспоминания мешают. Вы извините меня, что я так много болтаю? Меня многие в этом упрекают.
Я заверил ее, что беседовать с ней мне в удовольствие. Слова мои, по-видимому, были ей приятны.
– Знаете… Все говорили, что в молодости я была очень хороша, – улыбнулась Софья Андреевна. – Мои сестры тоже. Мы все получили безукоризненное воспитание, хотя и домашнее. Я подвергалась экзамену и была удостоена диплома, дающего право домашней учительницы. Я пыталась писать повести и обнаруживала способность к живописи.
Дед наш и отец Льва Николаевича были соседи по имению и дружны. Семьи наши постоянно виделись, и потому мать моя со Львом Николаевичем в детстве была на «ты». Он ездил к нам, еще бывши офицером. Мать моя была дружна очень с Марией Николаевной, сестрой Льва Николаевича, и у Марии Николаевны я, бывши ребенком, видала часто Левочку. Он тогда постоянно бывал в нашем доме. В Покровское он ходил к нам почти всегда пешком, а это двенадцать верст. Мы делали с ним большие прогулки. Он очень вникал в нашу жизнь и стал нам близким человеком. Мы думали, что он интересовался нашей старшей сестрой, и отец мой был в этом вполне уверен до самой той минуты, когда Лев Николаевич попросил у него моей руки. Это было в 1862 году. Тогда разыгралась сцена, подобная той, которая описана в «Анне Карениной», когда Левин пишет на столе свое объяснение в любви одними только начальными буквами, и Кити сразу угадывает его. И до сих пор еще, – заметила графиня с улыбкой, из которой можно было видеть, что одно только воспоминание об этом доставляло ей искреннее удовольствие, – я не могу понять, как я разобрала тогда эти буквы. Должно быть, правда, что одинаково настроенные души дают один и тот же тон, подобно одинаково настроенным струнам.