Минут пять они шли молча. Ломоносов, словно бы предчувствуя что-то, взял автомат на изготовку.
– Сюда, к тому вон дому, – молвил полицай, сворачивая к высокой, не так давно, судя по всему, перед самой войной, окрашенной светлой масляной охрой изгороди. В доме за изгородью призывно светились окна дома. Всего окон в этом справном доме было пять – хорошие хоромы возвёл себе какой-то хозяин, надёжные, просторные, надеялся, наверное, прожить без войны, но война началась, и неведомо теперь, живёт хозяин тот здесь или нет, зато дамочка одна, служка фашистская, живёт. – Сюда, – повторил полицай и, подойдя к калитке, перегнулся. Нашарил изнутри щеколду, с тихим стуком отодвинул её. – Сюда вот.
Чердынцев скинул «шмайссер» с плеча.
На крыльце полицай гулко потопал валенками, сбивая с них трескучие ледышки, потом, разглядев стоящий у двери старый голячок – ободранный веник, – пошмурыгал им по обуви, опять потопал валенками и уж потом стукнул костяшками пальцев в дверь. Подёргал её – дверь была закрыта, – снова постучал.
Наконец в сенцах загремело попавшее под неловкую ногу ведро, и недовольный женский голос поинтересовался:
– Кто это?
– К Ассии Робертовне! Передайте, что Григоренко, дежурный из управы пришёл.
– А до завтрева подождать не мог?! – Недовольство в женском голосе сменилось злостью.
– Раз пришёл, значит – не мог, – невозмутимым тоном ответил полицай. – Открывайте!
За дверью заскрежетал железный засов – выдвигался он трудно, заржавел, видать, в этом доме не было мужика, чтобы привести его в порядок, потом заскрежетал другой засов, размером и мощностью поменьше. Дверь отворилась.
Полицай решительно шагнул в сенцы, вытер рукавицей нос.
– Ассия Робертовна где?
– У себя. Ужинает.
– Скажите ей – Григоренко пришёл. Гри-го-рен-ко. Дело у меня срочное.
– Ладно, – смиряясь, проворчала недовольная женщина – объёмная, грузная, занимавшая половину сенцев, – я поняла: Гри-го-рен-ко. Проходи. А это кто с тобой? – воззарилась она на Чердынцева и маленького солдата.
– Это наши. – Полицай небрежно махнул рукой. – Из управы… Со мной пришли.
– Ладно. – Грузная женская фигура нехотя отодвинулась в сторону. Проворчала: – Нанесёте мне тут грязи.
– Грязь не сало, потёр – и отстало, – произнёс полицай, хихикнул довольно: очень уж ладно он высказался. И главное – к месту.
Испуг, навалившийся на него в управе, похоже, прошёл, он вновь почувствовал себя в своей тарелке, перестал бояться партизан.
Чердынцев сильным движением руки отодвинул хозяйку в сторону, шагнул вслед за полицаем в нагретое помещение.
Фельдшерица сидела за столом в форме, украшенной какими-то оловянными бляшками и значками, ушитой по талии, делающей её фигуру очень стройной, и ужинала. Она почти не изменилась, точнее, совсем не изменилась, у неё было всё такое же точёное лицо, гордый постав головы, как у греческой богини, длинные ресницы, нежная матовая кожа, застенчивый румянец на щеках. Красивая женщина! Но, странное дело, увидев эту красивую женщину, Чердынцев ощутил, что в нём растёт, ширится и вот-вот переполнит его некое брезгливое чувство – ну будто бы он съел что-то не то, какую-то заплесневелую пакость, способную вывернуть наизнанку не только человека…
На столе перед фельдшерицей в тарелках находилась еда сугубо русская, не немецкая – яичница-глазунья, порезанная на квадратные доли, в каждом квадрате – оранжевый, схожий с маленьким солнышком желток; сало с прожилками, тонко и умело напластанное, хлеб-ситник пшеничный, пышный, недавно испечённый, и хлеб ржаной, душистый, ноздреватый (Чердынцев давно не пробовал такого хлеба), в алюминиевой миске высилась горкой домашняя, обильно начесноченная колбаса; в одной половине блюда – кровяная, напластанная крупными скибками, с другой – обычная, варёная, из прокрученного мяса, для вкуса подкопченная на ольховом дыму… Неплохо питалась начальница полицейской управы!
Богатый стол этот венчала бутылка старой, ещё довоенного производства водки, которую в Москве повсеместно величали «красноголовкой» – горлышко бутылки и пробку прямо на заводе заливали красным сургучом. Продавалась в Москве и «белоголовка» – со светлым сургучным горлышком, но она в магазинах появлялась реже, особой популярностью не пользовалась, и знатоки наперебой утверждали, что вкус у неё хуже, чем у «красноголовки».
Выходит, в райцентре имелись немалые запасы популярной водки, раз часть её досталась фельдшерице. Большую часть, конечно, забрало себе немецкое начальство из комендатуры для своих нужд и потребностей, меньшая досталась разным сошкам типа этой дамы…
Водки в бутылке оставалась ровно половина, в гранёном стакане, стоявшем рядом, плескалось немного, чуть на самом донышке, значит, всё остальное фельдшерица выпила. На столе среди тарелок лежал пистолет. Марку можно было даже не определять, марка известная – вальтер. В немецкой армии вальтеры выдавали только офицерам.
– Ну, Григоренко, чего у тебя? – не поворачивая головы, хриплым голосом спросила фельдшерица, ловко ухватила бутылку изящной рукой и налила себе полстакана. – Что случилось?
У полицая сразу и голос пропал, и ноги начали дрожать – при виде начальницы наступило некое онемение. Он выдавил из себя что-то невнятное, сплющенное, слова тут же смялись, как непрочные бумажки из-под конфет, и превратились в обычное мычание:
– М-м-м-м!..
– Перестань мычать! – раздражённо потребовала Шичко.
Полицай дёрнулся, сгорбился, враз уменьшаясь в росте, в это время его беззвучно обошёл Ломоносов, очень лёгким, каким-то невесомым движением ухватил за рукоять пистолет, лежавший на столе.
Шичко невольно вздрогнула, выпрямилась:
– Это что такое?
– Ничего, мадам, – небрежно произнёс Ломоносов, – обычная экспроприация.
– Ты кто? Как ты тут очутился? – матово-нежное лицо Шичко налилось грубой помидорной краской.
– Кто? Дед Пихто. Слышала про такого?
Фельдшерица стремительно соскользнула со стула и кинулась к внушительному, блистающему лаком комоду. Ломоносов понял – в комоде явно спрятан ещё один ствол, ухватил Шичко за руку.
– А ну стой, падла!
– Прочь от меня! – резко, на визгливой ноте выкрикнула Шичко, попыталась выдернуть руку.
– Тих-ха! – повысил голос маленький солдат, ткнул фельдшерицу стволом автомата в бок.
Та глянула на Ломоносова негодующе, проколола его зрачками, будто гвоздями, и втянула голову в плечи, сразу становясь маленькой и беспомощной – точно таким же только что стал полицай Григоренко. Ломоносов крепко сжал её локоть – не вырваться.
– Пошли!
– Куда? – Глаза Шичко неожиданно наполнились слезами. – Никуда я не пойду!
Чердынцев подхватил её под второй локоть.