Хороший боец был: тихий, справный, от заданий никогда не отказывался, всякое поручение считал одинаково важным – что картошку на обед для бойцов начистить, что мину под рельсы положить, ко всему относился с предельной серьёзностью и вниманием… И вот Овчинникова не стало. Было отчего хрипеть командиру подрывников. Бижоев ожесточённо заработал локтями, коленями, носками валенок, пополз быстрее. Подальше от проклятого места, подальше…
На небе неожиданно образовалось светлое одуванчиковое пятнышко, словно бы плотный серый полог прожёг весёлый огонёк, облака раздвинулись, в промоину выбрызнул солнечный луч, достиг земли, проворно побежал по ней.
Выходит, где-то и солнышко существует, живо оно, не умерло… Снег снова попал в рот Бижоеву, выплёвывать его на этот раз он не стал, разжевал и проглотил – организм требовал охлаждения.
К одному одуванчиковому лучу добавился второй, также весело и проворно, как и первый, пробежался по земле, заглядывая по дороге в различные выбоины, щели, ямы, задержался на несколько мгновений, глядя на догорающий, окутанный чёрным дымом немецкий эшелон, потом поскакал дальше, по-птичьи невесомый, подвижный… Луч этот словно бы был неким знамением, вехой, этаким предвестником весны, к сожалению, пока ещё далёкой. Но то, что зима скоро пойдёт на спад, было понятно без всяких слов.
Через неделю усиленная группа партизан вместе с Чердынцевым отправилась в райцентр. Уходили, как уже повелось, ранним утром, в темноте, когда макушки сосен ещё смыкались с небом и ничего не было видно, ни наволочи, ни звёзд в раздвигах облаков, ни тропки под ногами, но уже через полчаса по небу забегали тусклые задымлённые полосы, макушки деревьев обрели плоть – были они неподвижны, и воздух, застоявшийся, перемёрзлый, тоже был неподвижен, ели и сосны врезались в него, словно бы в лёд впаялись, – стала видна и дорога.
Впрочем, Ломоносов, который был проводником и шёл первым, на подначки «Не заведи нас, Сусанин, сразу в Берлин» не обращал внимания, но, судя по решимости, с которой он шёл, если бы перед ним поставили задачу привести отряд в Берлин, он задачу бы выполнил – мог ходить и вслепую. Чердынцев шёл рядом с ним, молчал – не мешал проводнику, думал о своём…
По-прежнему беспокоила Наденька – как с ней быть, как переправить домой, в Москву? А с другой стороны, приедет она в Москву, появится в своей квартире… Что она там одна будет делать? А если дом её уже разбомблен? Или произошло что-то ещё? Вот ежели бы мать Чердынцева, Ираида Петровна, оставалась в Белокаменной, тогда было бы другое дело…
Привала не делали долго, шли и шли, на двадцать минут остановились лишь во время обеда: перекусить, перевести дух, выкурить по самокрутке – папирос из штаба не прислали ни разу, довольствовались тем, что добывали в районе да у немцев, – малость прийти в себя и топать дальше. А ночью, когда фрицы в своих шёлковых кальсонах будут нежиться в нагретых мягких постельках, – нанести удар по комендатуре и полицейской управе. И главное – не упустить бы эту суку, которая выбивала табуретки из-под ног учительницы Октябрины и её учеников, не дать ей улизнуть. Но то ведь бестия хитрая, крутится червяком, извивается, даже сквозь землю, на могильную глубину просочиться может.
Ровно через двадцать минут Чердынцев поднял людей, оглядел их – не поморозился ли кто, не подсвечивает ли себе в дороге красным носом или белым лбом, потом повелительно проговорил:
– Ещё один бросок, товарищи мужики, и мы будем на месте.
Провожала группу целая стая снегирей, откуда они взялись – непонятно. Крупные, красногрудые, шустрые, приветливые, они облепили деревья вокруг поляны и, дружелюбно поглядывая на людей, начали негромко переговариваться.
Бойцы при виде птиц разомлели, начали вытирать пальцами влажные глаза, словно бы соринки из них доставали, сморкались, сопели растроганно – вот так простая вещь может, оказывается, достать человека. Чердынцев тоже в первые минуты растрогался, размяк, но потом перекрутил в себе что-то, оборвал, будто проволоку, и, выпрямившись с суровым видом, проговорил приказным тоном, излишне жёстко:
– Не отставать! Подтянуться!
Идти было трудно, Чердынцев пожалел, что не взял с собою Мерзлякова, оставил его в лагере – там ведь тоже должен кто-то оставаться. Нельзя, конечно, бросать хозяйство, но комиссар был бы идеальным замыкающим…
У райцентра они оказались уже в темноте, обогнули его с двух сторон, беря в вилку и перекрывая дорогу: въезд и выезд. Если из Росстани удерёт комендант – нестрашно, если смоются пяток полицаев – тоже нестрашно, эта моль всегда водилась и будет водиться впредь в избытке на теле русском, но вот если улизнёт госпожа начальница полицаева – это уже будет худо, это никуда не годится, такого промаха не простят себе ни Чердынцев, ни Ломоносов, ни взводные командиры, которые пришли в Росстань все, каждый со своим взводом.
У Чердынцева, когда он подумал, что бывшая фельдшерица может удрать, даже горло перехватило чем-то жёстким – досадой, похоже, – он нащупал пальцами твёрдый костистый кадык, помял его, во рту сделалось горько. В райцентре убиты, казнены люди, юные граждане, которым ещё жить бы да жить, а им этого не дали… Пришли сволочи аж из самой Германии, не поленились, порядки свои установили, кусачих собак вроде этой «фершалицы» завели, лютуют. Но с немцами, прибывшими сюда с кукурузных полей и из пивных фатерлянда, – один счёт, а со своими, с предателями и оборотнями – другой.
Война всех вывернула наизнанку, сдёрнула одёжки, в которые рядился разный люд, обнажила нутро, в результате каждый человек предстал таким, каков он есть на деле, по сути своей, без всяких прикрас и одеяний. Вот и фельдшерица обнажилась, предстала в том, что носила всегда под платьем, – носила и умело скрывала.
Остановившись у какой-то старой кособокой бани, одиноко приткнувшейся к сараям, Чердынцев подозвал к себе командиров взводов; распорядился он своими силами так – два взвода послал громить комендатуру, один взвод, геттуевский, и с ним разведчиков оставил с собою.
– Будем брать полицейскую управу, – сказал он тем, кто остался.
В райцентре было тихо – ни одного звука, будто в мёртвом городе. Ни собаки не лаяли, ни коты ночные не бесились, не мяукали, ни молодёжь, собиравшаяся в это время суток на свиданки и «мотани», не подавала голосов.
Тишина такая у робкого человека запросто может вызвать припадок – уж больно она полная. Страшная, даже мурашки по телу бегут.
Повёл группу Ломоносов – он знал здесь все тропки, закоулки, заборы и огороды, бывал много раз и, слава богу, из каждого похода благополучно возвращался.
Полицейскую управу они окружили бесшумно – ни одна мёрзлая снежинка под ногами не заскрипела, – приблизились к крыльцу, полагая, что на нём топчется часовой, но на крыльце никого не было – пусто…
– Это плохо, – удручённо проговорил Чердынцев.
– Почему, товарищ командир? – шёпотом задал вопрос Геттуев, глыбой навис над Чердынцевым – он считал своим долгом прикрывать его.
– Потому что раз часового нет, то и фельдшерицы в этой поганой управе нет. Если бы была – на крыльце обязательно находился бы топтун.