– Была бы моя воля, я бы эту козу драную, начальницу полиции, с удовольствием вздёрнул на той виселице, сунув её башку в ту же петлю, что досталась Октябрине… Чтобы знала…
– Всё это ещё впереди, – пообещал Чердынцев, – всё впереди…
При разговоре присутствовал маленький солдат, он молчал, лишь иногда с печальным видом кивал – переживал, – так, не произнеся ни слова, и покинул землянку Чердынцева, ушёл вместе с Игнатюком. Закрыли за собою дверь разведчики, и сразу света в землянке вроде бы меньше стало…
Чердынцев не сдержался, что было силы долбанул кулаком по столу. Опустил голову. Он словно бы сам был виноват в гибели Ерёменко – не уберёг его, лишний раз не напутствовал командирским словом, не сделал чего-то ещё. Но если бы даже и напутствовал, он что, сумел бы отвести от него беду?
От осознания, что он всё равно ничего бы не смог сделать, легче не становилось.
Дверь землянки хлопнула, хоть и была она подбита по окоёму ватными рукавами, оторванными от телогреек – сделано это было и для того, чтобы в щели не пролезал холод, и для «мягкости хода», если тепло рукава всё-таки держали, то «мягкость» не очень, – в землянку заглянул Мерзляков.
– Комиссар, слышал, что Ерёменко погиб? – хмуро проговорил Чердынцев, не поднимая головы.
– Слышал. Надо бы представить его к ордену.
– А имеем мы на это право?
– Раз попали в списки, значит, имеем.
– Тогда, Андрей Гаврилович, за дело! Надо сочинить реляцию поубедительнее и в штаб её, к полковнику Игнатьеву. По рации. А потом со связным передадим бумаги.
– К какому ордену представим Ерёменко?
– Красного Знамени. Посмертно.
Комиссар подсел к печке, облепил её ладонями, заухал, будто лесной филин, хорошо было, тепло, посидел так несколько минут, поблаженствовал, потом поднялся с корточек и нахлобучил на голову шапку.
– Пойду оформлять представление.
Чердынцев ничего не сказал на это, только проводил комиссара опустошённым взглядом, подумал, что ведь, по сути, он ничего не знает о Ерёменко, кроме некоторых поверхностных сведений, как ничего не знает о Бижоеве, о лейтенанте Сергееве и сержанте Крутове – командирах взводов, о дяде Коле Фабричном и очень толковом мужике, которого они недавно освободили из плена, старшине Иванове, о других… А людей своих надо знать лучше, поскольку в любом бою приходится доверять им самое дорогое, что есть в каждом, – жизнь свою; ценнее жизни ведь у человека нет ничего (может быть, только жена, да и то с точки зрения жены), а Чердынцев не всех их знает даже по именам…
Он в странном, сеткой спеленавшем его бессилии откинулся на топчан, лёг на него, ощутил спиной, лопатками твёрдый настил и закрыл глаза.
Конечно, они допустили ошибку, когда не пристрелили вместе со старлеем Левенко его незабвенную кралю – по ней, похоже, и тогда плакала автоматная пуля… Что ж, надо снова готовиться к визиту в райцентр – и казнь росстаньских жителей, и гибель Ерёменко оставлять безнаказанными нельзя.
Он забылся на несколько минут, усталый, выжатый буквально до последней капли, будто пробежал десять километров при полной выкладке, обмундированный по-зимнему, в полушубок и сапоги с двумя портянками на каждой ноге; через четверть часа открыл глаза обновлённый – от усталости даже тени не осталось, – и услышал тихий серебристый смех. Повернул голову – рядом с топчаном сидела жена. Он потянулся к ней со вздохом:
– Надюша!
– Спи, спи, – успокаивающе произнесла она, – поспи ещё немного, прошу тебя.
– Да хватит уже, прикорнул малость – и ладно. – Он приложил руку к животу жены. – Как чувствует себя маленький?
– Взрослеет. Уже ножками бьёт, большой.
Чердынцев растянул губы в дурацкой улыбке, произнёс довольно:
– Хорошо! – Тут на лицо его наползла тень, будто в печке потухли дрова и в землянке сделалось сыро, холодно и темно.
– Ты чего? – обеспокоилась Наденька.
– Тебе надо возвращаться на Большую землю, домой, в Москву. Ради нашего малыша, Надюш. – Взгляд Чердынцева сделался умоляющим. – Уезжай, а! У нас здесь здорово может осложниться обстановка.
– Что такое? Случилось чего-то?
– В Росстани погиб Ерёменко. Повешены люди, с которыми мы поддерживали связь. Предстоит поход на Росстань.
– Вот тут-то я как раз и понадоблюсь, Женя… Будут раненые. А кто их, скажи, станет перевязывать?
– Медбратья… – Чердынцев хмыкнул, и хмыканье его было понятно. – Перевязывальщики всегда найдутся, в любой драке. Это закон.
– Женя, – ласковым тоном проговорила Наденька, невесомо дотронулась пальцем до его щеки, – а, Жень…
– Ну?
– Не отправляй меня, пожалуйста, я ведь и здесь, в отряде смогу родить, и ребёнок будет здоровым, поверь мне…
Чердынцев помотал головой: нет, нет и ещё раз нет! Произнёс коротко:
– Нельзя. Предстоят тяжёлые бои, а это, извини, совсем не для беременных женщин.
Нежное лицо Наденьки поникло, обвяло, под глазами появились скорбные тени, она опустила голову.
– Я даже не знаю, стоит ли мне обижаться на твой отказ или нет. – Она вновь вслепую провела пальцами по щеке мужа, вложив в этот жест и досаду, и нежность, и жалость – словом, всё, что скопилось в ней, произнесла тихо, едва слышно: – Прости меня.
– И ты меня прости, – в унисон, также тихо произнёс Чердынцев.
– За что?
– За то, что не согласен с тобою.
Он замолчал. И она молчала. Было слышно лишь, как пощёлкивают сосновые полешки в примитивной печке да где-то высоко, над землянкой, над трубой печки, плюющейся серым смолистым дымом, недобро посвистывает ветер, стремясь поднять снег с поверхности земли, взвихрить его, кинуть в небеса, подыграть холоду, причинить людям зло. Хорошо в такую пору сидеть дома, под крышей, в тепле.
Лесная землянка – это тоже дом, и когда в нём фыркает, потрескивает пламенем печушка, нагоняет в помещении тепло – не самый плохой дом, между прочим.
Оба продолжали молчать – и Чердынцев и Наденька. Очень часто, когда общаются двое, всякие слова бывают лишними, молчание говорит и значит больше, чем самые убедительные речи. Понятно бывает всё – и движения, даже самые малые, и жесты, и тихие улыбки, блеск глаз, биение жилки, ожившей вдруг на покрасневшем от смущения виске, и замирающий стук сердца, и дрожь, проступившая в пальцах…
Ну какие тут могут быть слова? Все слова – лишние.
Ох, как не хотелось Чердынцеву отпускать Наденьку из отряда!
Он обвёл глазами землянку, давшую ему и ей приют: пространство ограниченное, маленькое, конура для воробья, и то птичка очень скоро захиреет, поскольку здесь ей совершенно негде разминать крылья; чуть горьковатый, пропахший дымом воздух, портрет Сталина, вырезанный из журнала и, поскольку кнопок не было, приколоченный гвоздями к стенке, колченогий крепкий стол. Коренная москвичка Наденька достойна, конечно, лучшего жилища… Чердынцев виновато опустил голову: ничего лучшего он пока предложить ей не может.