Отстрелявшись, обессилено откинулся назад, закрыл глаза.
После стрельбы сделалось тихо, очень тихо, лишь звон стоял в ушах, кроме него, Игнатюк ничего не слышал, только долгий сверчковый звон, проникающий глубоко внутрь, способный, кажется, разгрызать, будто ножом, и мышцы, и кости. Потом звон чуть разредился, и до Игнатюка донёсся задавленный скулёж – раненый волк залез под ёлку напротив и теперь подыхал там в муках.
Отдышавшись, Игнатюк выщелкнул магазин из своего автомата, потом поменял рожок и в «шмайссере» Ерёменко, встал под ёлкой на колени.
Было холодно, в сухом тёмном воздухе что-то стеклисто щёлкнуло, будто ломались невидимые льдинки, пахло горелым порохом, псиной и кровью.
– Ур-роды! – выругался Игнатюк. – Выспаться не дали.
Сна больше не будет, это точно, надо уходить отсюда. Он повесил на плечо один автомат, рядом – сидор, сделанный из обычного картофельного мешка, второй автомат взял на изготовку и шагнул в темноту.
По дороге споткнулся обо что-то скользкое, неприятное, пригляделся – это были внутренности, вылезшие из убитого волка, выругался гадливо. Нужно было скорее уходить с этого места. Игнатюк шарахнулся в сторону, наткнулся на длинные еловые лапы, слипшиеся в одну, отскочил от них и услышал тихое, пропитанное кровью и болью рычание, от которого по коже у него побежали колючие муравьи, заставившие Игнатюка передёрнуться.
Волк. Хоть и темно было – ничего не разберёшь, глаза можно выколоть о кромешную густую темень, а Игнатюк разглядел волка, лобастого, огромного, с пулей, сидевшей в шее, и залитой кровью шерстью… Или ему показалось, что он разглядел волка, вспомнить это потом Игнатюк не смог, в мозгу произошло смещение, явь он перепутал с одурью. Может, это действительно приблазнилось? Глаза у волка уже не горели, они погасли…
А вот то, что он дал по волку очередь, Игнатюк помнил хорошо – это было.
Некоторое время он шёл по лесу, натыкаясь на деревья, путаясь в кустах, матерясь, на открытых участках проваливаясь в снег едва ли не по пояс, пока наконец не выбрался на небольшую поляну, прикрытую сверху деревьями, где снега было совсем немного… Он понял, что выдохся окончательно, и свалился на землю под каким-то кустом, на котором среди засохших листьев виднелись крупные обледенелые ягоды.
Устало удивился про себя: и как эти ягоды до сих пор не склевали птицы? Закрыл глаза и уснул.
Спал он недолго. Проснувшись, обнаружил, что начало светать – в прогале между деревьями нарисовалась мерцающая жёлтая полоса, Игнатюк обрадовался ей: слишком трудная выдалась у него ночь… Лучше бы немцы на него напали, а не волки. Немцы – это привычнее, проще, при желании с ними можно сталкиваться каждый день. Пока голова цела и находится на своём месте, – на плечах, – сталкивайся сколько влезет, а когда головы не будет, то станет не до стычек… Игнатюк подцепил пальцами немного снега, бросил себе в лицо, застучал зубами от холода, слишком жёстким и мёрзлым был снег, протёр пальцами глаза, снова глянул на желтеющий прогал, обрамлённый тёмными макушками деревьев, словно железом каким, и раздвинул обрадованно губы.
Всё, ещё одну ночь он перемог, не умер, не покалечился, избежал пули – и не только пули, но и зубов волчьих, – в общем, было, чему радоваться.
Он оглядел поляну, на которой остановился ночью, облюбовав её вслепую, а ведь не ошибся в темноте, нюхом почувствовав, что такое хорошо, а что никуда не годится, сумел плохое обойти и отыскать то, что надо.
Снега на поляне было мало, хвойный настил украшали шишки, лежали они густо, в некоторых местах сплошным ковром. Игнатюк сгрёб их в кучу, подсунул под край клок бумаги и подпалил с одной спички.
Светлый небесный прогал разом потемнел, будто силы всевышние отвернулись от Игнатюка, но Игнатюку было не до этого, он колдовал, стараясь распалить костерок, и преуспел в этом: бумага прогорела – зажглись, защёлкали смолой шишки, слабенький поначалу огонёк окреп, развернулся и пошёл, пошёл полыхать… Игнатюк погрел вначале руки – важно, чтобы они начали нормально гнуться, слушались его, не то ведь конечности от холода совсем превратились в грабли, потом достал из сидора котелок.
Хотел набить его снегом, но остановил себя, на полпути остановил, глаза у Игнатюка повлажнели – вспомнил напарника своего погибшего, откинул котелок в сторону и замер в горьком раздумье. Что же он скажет, когда вернётся в лагерь, чем объяснит, что он жив, а Ерёменко нет? Игнатюк представил себе, как набычится, побелеет лицом и сделается холодным, далёким начальник разведки, как высветлятся от боли и печали глаза Чердынцева… Не-ет, этого лучше не видеть. Да после всего этого его даже Рыжим перестанут звать. А ведь в прозвище этом есть что-то тёплое, доброе, и вообще оно сопровождает Игнаюка с самого детства, с того самого времени, когда он впервые увидел в зеркале, что он рыжий.
Плечи у него дёрнулись, взлетели вверх, потом опустились и снова дёрнулись, взлетели – глубокие взрыды встряхнули его тело, на мгновение он услышал собственный вой, потом всё угасло.
Зима сорок второго года. Конец февраля. Время это было и неуютным, и тревожным, и горячим одновременно – по всей линии фронта, от впаянных в обледеневшие камни суровых северных посёлков до барбарисовых рощ юга шли затяжные бои. Линия фронта особо не перемещалась ни в одну сторону, ни в другую, войска ощетинились штыками и пулемётными стволами, обложились минными полями – не подступиться, караулили сами себя, караулили противника, взвешивали силы, планировали новые операции, но из окопов особо не вылезали. Активно действовали, в основном, разведчики, действовали партизаны – научились подрывать немецкие эшелоны так лихо, что колёса у перегруженных вагонов отрывались с такой же лёгкостью, как пуговицы у старого сопревшего пальто, умело действовала конница, ходившая по гитлеровским тылам, как у себя дома (впрочем, она у себя дома и была), да ещё немало хлопот доставляли гитлеровцам знаменитые лыжные батальоны, для которых чем холоднее было – тем лучше. Хватанули лиха фрицы в ту пору.
Но, несмотря на то что им здорово дали по зубам под Москвой, оттеснили от Тулы, вышвырнули из Калинина, в Заполярье они вообще не продвинулись ни на сантиметр, немцы всё же считали себя хозяевами положения, более того, были уверены, что победа в этой отчаянной войне достанется им. Ну, а наши, в том числе и бойцы из отряда Чердынцева, так не считали.
Узнав о гибели Ерёменко, лейтенант сжался, словно его оглушило взрывом гранаты, лишь на потяжелевшем лице его двигалась из стороны в сторону нижняя челюсть – как у боксёра, получившего удар в лицо. Когда оглушение прошло, он произнёс грустным тоном всего лишь одно слово:
– Та-ак… – Произнёс и снова умолк. Потом, после паузы, поднял голову, смахнул с глаз что-то невидимое и спросил тихим бесцветным голосом: – Как это произошло?
Игнатюк выложил всё, что узнал, большего выложить не мог, он же при гибели Ерёменко не присутствовал – это раз, и два – рассказал, как была повешена Октябрина Пантелеева со своими товарищами, кто вышибал из-под ног обречённых табуретки, затем сжал кулаки, тряхнул ими, будто опасным боевым оружием, и проговорил с неожиданной одышкой, словно ему перекрыли воздух: