— Плетей испужался?! — прорычал он. — А кары Божьей не боишься?! А то, что мученик веры в рай прямиком мимо Страшного суда идет, запамятовал?! Иль тебе та благость без надобности?!
И вроде бы ничего нового не сказал отец Никон, но слова его до глубины души поразили Мурзинцева, да и Рожин покосился на пресвитера так, словно в человеке зверя почуял. Открылось вдруг сотнику, что пресвитер вогульских идолов рубил не затем, чтобы веру православную на сей земле утвердить. То есть и за этим тоже. Но главное заключалось в другом — той секирой отец Никон себе дорогу в рай прорубал, блаженство небесное зарабатывал. Он и паству свою готов был, как агнцев, заклать, мучеников веры из подопечных сделать. Что ж про остяков с вогулами говорить?
Сотник таращился на пресвитера, не зная, чем ему возразить, — что ни скажи, все неверно окажется. Стрельцы на отца Никона поглядывали со страхом. На минуту повисло тяжелое молчание, и стало слышно, как тихонько вздыхает тайга, будто зевает спросонья, да Обь поплевывает ленивыми волнами на берег, словно нет ей дела, кто ею править будет — болваны остяцкие или крест православный.
Где-то на околице пронзительно заревел ребенок, снова заголосил петух, да резко так, отчаянно, словно ему хвост прищемили… А на пороге своей избушки стоял поникший дед Кандас и грустно смотрел на русских. Рожин покосился на старого остяка, встретился с ним взглядом и ощутил, как едкая горечь разливается по легким.
— В Кодском городке разживемся инструментом, там русские живут. Да и кузнец тамошний Трифон Богданов мой добрый знакомый, — произнес толмач, стараясь говорить спокойно. — На капище, где Медного гуся добудем, поставим часовню. Там у нас и время появится, и возможность.
— Рожин дело говорит, владыка, — поддержал толмача Мурзинцев, радуясь в душе, что не он один с пресвитером не согласен. — Пойми, не блажь это — надобность.
Отец Никон долго угрюмо смотрел в лицо Мурзинцеву, сопел, но в конце концов уступил:
— Обратной дорогой будем идти, на каждой проклятой кумирне часовню поставим!
— Слово даю, — охотно пообещал сотник.
А рассвет пылал над тайгой уже в полную силу. Розовые и малиновые перья распадались на рваные лоскутки, будто солнце, вставая, рвало небесную ткань. Небо синело, синело и синело, набирая густоты и глубины, и только вокруг солнца трепыхали пестрые полотнища, будто хоругви небесного воинства.
— Все на струг! — распорядился Мурзинцев.
Провожать путников вышло четыре старика. Девки и бабы стояли поодаль, все в длинных кожаных рубахах, расписанных по отворотам и обшлагам цветными узорами. Женщины смотрели на тобольчан недоверчиво, недружелюбно. Из-за углов избушек выглядывала любопытная детвора, но подойти к чужакам не решалась.
Каждый старик принес по берестяной пайве с рыбой. Были там малосольный муксун, копченый осетр и нельма, вяленый язь. Еще остяки дали русским кузов лепешек и два туеска с ворванью.
Кандас взял толмача за рукав, потащил в сторону, оглянулся на русских (не слышат ли?), заглянул Рожину в глаза, быстро заговорил:
— Ханты говорят, шаман роша наших богов рубит, ялпын-кан топчет. Плохо-плохо, Алекша-урт. Шаман роша швоего бога ведет, хочет ханты швоих богов брощили, торум-роша приняли. Жачем идешь, Алекша-урт? Жачем шаман-роша привел? Алекша друг ханты был, Алекша не рубит ханты-богов.
Рожин отвернулся от старика, пряча взгляд.
«Зачем идешь, Алексей, — повторил он про себя вопросы старика. — Остяки тебя другом считали, а ты русского попа привел, который первым делом кинулся идолов рубить…»
Толмач тяжело вздохнул, ответил угрюмо:
— Выбора у меня нет, Кандас-ики. Не держи зла… — и подумал следом, что, может, он обманывает себя и выбор все-таки есть?..
Старик покачал головой, рукав толмача отпустил, дескать, ступай, Бог тебе судья. Рожин отвернулся, грузно побрел к стругу.
Мурзинцев поблагодарил стариков за хлеб-соль да крышу над головой, обещал помнить гостеприимство. Отец Никон мимо местных прошел порывисто, очами по остякам как плетью полоснул, буркнул недовольно:
— Где ж оно — гостеприимство? Ждут не дождутся, когда отчалим, чтоб болванов своих из-под полы достать!
Остяки от пресвитера отшатнулись, как от куля. Сотник устало покачал головой, но промолчал.
Погрузились, отдали концы. Мурзинцев взялся за рукоять румпеля. Струг описал плавную дугу и лег на стрежень. Коринг-вош, Стерляжий городок, уходил на юг. Рожин упрямо смотрел вперед, сдерживал себя, чтоб не оглянуться. Он знал, что на берегу все еще стоит старик Кандас и провожает струг взглядом, полным немого укора.
Два железных копья
До Атлым-воша шли два дня. В первый день, спускаясь по Оби от Стерляжего городка, путники миновали два промысловых селения, каждое на десяток юрт. Остяки свои сезонные лагеря разбивали в устьях небольших речушек, куда рыба из Оби на нерест идет. Лодки остяцких рыбаков русским попадались часто. Были тут и маленькие юркие калданки, которые местные мастера навострились править без единого гвоздя, сшивая доски кедровыми корнями. Реже встречались легкие быстроходные обласки, выдолбленные из цельных осиновых бревен. Попадались и крупные суда — бударки и даже неводники, размерами с русский струг. Рыбаки с зари и дотемна сновали на лодках по Оби и притокам — ставили-проверяли неводы, волочили колыданы, загораживали устья речушек и ручьев котцами. Завидев струг с флагом Тобольского гарнизона, остяки весла и снасти бросали и, замерев, провожали пришлых настороженным взглядом. Разговорить остяков не удавалось. Стоило толмачу обратиться к любому из них, как тот хватал весло и что есть мочи греб подальше от струга, словно к нему не человек обратился, а демон-куль.
— Берегут своего шайтана, ироды! — ругался отец Никон им вслед. — Ну ничего, дождутся!..
На следующий день пост у пресвитера закончился, так что на завтрак он откушал копченого осетра, от чего повеселел и приободрился.
— Эх, денница румянится, аки каравай в печи! — заключил он, блаженно обозревая разгорающийся зарей горизонт.
А когда погрузились на струг и отчалили, пресвитер, ощутив силушку в телесах, даже согнал Семена Ремезова с банки и сам за весло сел.
— Забота о душе — оно, конечно, главное, но и о теле забывать не следует, — важно произнес отец Никон и навалился на весло.
Семен не возражал, улыбнулся пресвитеру, достал свой писчий набор и перебрался на нос к Рожину, надеясь услышать от него что-нибудь интересное и полезное.
Отойдя от берега, путники обнаружили, что Обь опустела. Куда ни глянь, не было видно ни одной лодки. Обезлюдевшая река в самый разгар промыслового сезона настораживала Рожина, и он напряженно всматривался в речной окоем, пытаясь понять, что происходит. Сотник тоже обратил внимание на безлюдную хлябь, потому поставил Перегоду на румпель, а сам перешел на нос, спросил толмача: