«Где этот оболтус?» – незлобиво подумал он.
Будто отвечая на хозяйский вопрос, из-за занавески донеслось Филькино бормотание. Дементьев прислушался.
Филька негромко и заунывно выводил одну из своих бесчисленных песенок-прибауток:
Как у нас бы-ыло на улицы-ы
У на-ас на ши-ыро-о-окой:
Кра-а-асны девки разы-ыгра-а-алися,
Ма-аладушки распляса-а-алися…
Дементьев встал из-за стола, тихо ступая по грубым половицам штопаными чулками, подошел к занавеске и приоткрыл её.
Филька сидел боком к нему на низенькой лавочке и, орудуя шилом и дратвой ловко, как заправский сапожник, чинил прохудившийся хозяйский ботфорт. Увлеченный работой, он не заметил Дементьева и продолжал напевать себе под нос:
Одна де-евка луч-ша всех,
На ёй ле-ента ши-ырше всех…
Девка па-а-арню га-аварила
И всю пра-авду объя-авила-а:
Тут Филька сделал паузу. Вздохнул по-бабьи и запел высоким, тонким голосом, явно изображая саму девку:
Па-аслушай-ка, мо-ой мило-ой,
Се-ердца ра-а-адысть дараго-ой,
Мо-ой батю-юшка не лихо-ой,
Те-ебе будет не чу-у-жо-ой…
Дементьев отпустил занавесь и вернулся за стол.
«Что за черт этот Филька! Умеет разбередить душу!» – подумал он и улыбнулся, сам не зная чему.
В последнее время на лице Дементьева блуждала такая загадочная улыбка. Сметливый Филька догадался о причинах её появления вперёд самого хозяина. Седмицу назад он с хитроватым прищуром спросил:
– Уж не новый ли амор вас посетил, батюшка Авраам Михалыч?
Дементьев сердито замахнулся на него.
А Филька обрадованно затараторил:
– Это я, барин, по себе знаю: ежли токмо влюблюсь, лыблюсь во весь рот, хочь завязки пришивай. Все кругом мне добрыми кажутся. Дождь ли, пурга, а для меня всё – вёдро. А уж ежли сударушка на мой амор конфузу мне не сделает, тут сияю, как блин в Масленицу… Где любовь да совет, там и в пост мясоед, – он выразительно почесал впалое брюхо, намекая, что пора похарчеваться.
Кормились они преотвратно, и в пост, и в праздники. Солдаты и морские служители в экспедиции столовались из общего котла. Офицерам и их денщикам котловое довольствие не полагалось. Они делали хлебный и крупяной запас самостоятельно, покупали кое-что у местных жителей, добывали дичь, а чаще всего находились на подножном корму – денщики собирали грибы и ягоды, съедобные ракушки на взморье. Когда была мука, Филька готовил из неё полбу, из круп наловчился варить вполне съедобные каши.
В этот год в Охотск не прибыл очередной обоз. Сухарей и круп хватило едва до лета и то при строгой Филькиной экономии. Пару раз в июне он умудрился поймать в силки зайцев. Однажды Дементьев подстрелил тетерева и двух глухарей. Вот и весь мясоед.
– Прекращай байки травить, – по-флотски осадил Фильку хозяин. – Ты вот что, друг ситный, разузнай-ка мне в острожке, токмо осторожно, кто есть такая Екатерина Ивановна Сурова…
– Это тая барышня, какая с вашей милостью из сенника третьего дни выходили? – осклабился Филька.
У Дементьева холодок пробежал по спине.
– Ты откуда знаешь? Следил за мной?
– Помилуй Бог, барин! Просто мимо шел… – Филька вмиг стал серьезным.
– И что же ты видел, бездельник?
Филька пожал плечами:
– Да ничего, батюшка не видал! Вышли вы с барышней и пошли в разные стороны. Ну и я пошел…
– Вечно ты нос суешь, куда не просят!
У Дементьева сжалось сердце. Труп казака они зарыли в землю в дальнем углу сенника. Это место закидали досками и сеном. Присыпали землей кровяные пятна посреди сарая.
«Знает – не знает Филька про казака?» – Дементьев пристально вгляделся в простодушное лицо слуги.
– Про то, что видел меня с барышней, молчи! Сие дело секретное, государево, до нашего тайного ведомства отношение имеющее. Уразумел? – строго сказал он и пригрозил: – Сболтнешь кому, язык вырву!
– Как местному кату, что ль? – Филька снова повеселел. – Оно мне нужно болтать, барин Авраам Михалыч? Лучше гнуться, чем переломиться. Лучше с языком, нежели без его. Как с бабоньками апосля целоваться стану!
– Ступай, балабол! – отослал его Дементьев…
Нынче припомнив тот разговор, кликнул слугу:
– Филька!
– Тута я… – тотчас отозвался он и предстал перед хозяином с сияющим и пахнущим гуталином ботфортом. Не преминул похвастаться: – Изладил. Век будете носить, батюшка, не сносите! Изволите примерить?
Он натянул ботфорт на ногу Дементьеву.
Ботфорт сидел, как влитой.
– Молодец!
– Рад стараться, ваше благородие!
Дементьев прошёлся взад-вперёд по закутку, притопнул ногой и спросил с равнодушным видом:
– Про барышню, про Сурову, разузнал?..
– Ой, барин, кому што, а вашей милости все одно: «Деньги – прах, одежа тоже, а любовь всего дороже!» – хихикнул Филька, проворно увертываясь от запущенного в него второго ботфорта.
4
Есть некоторые приметы, по которым женщина, даже молодая и неопытная, безошибочно узнает, что в ней зародилась новая жизнь.
Упомянутые приметы, вкупе с участившимися приступами головокружения и тошноты, уже через месяц после стремительного отъезда Григория Григорьевича из Охотска окончательно подтвердили предположение Екатерины Ивановны, что она тяжела.
Она давно мечтала о чаде и страстно хотела его. Понимала, что живет с Григорием Григорьевичем в грехе, но с возникшим по воле самой природы желанием материнства ничего поделать не могла. Это чувство укреплялось в ней с каждым днём и прорвалось однажды в слезах и в признании Григорию Григорьевичу.
Он резко ответил, что детей в их опальном положении заводить неуместно, и больше она об этом не заговаривала. Но мечта о ребенке, которого она готова была полюбить беззаветно, как уже любила в своем сердце, Катю не покидала. Она не раз представляла, какая у младенца нежная кожа, какие глазки, нос, как он будет шевелить крохотными пальчиками. А ещё грезилось, что младенец – не важно, сынок или дочка, будет похож на Григория Григорьевича. Если сынок, то вырастет такой же красивый и умный. Если дочка, то будет помощница ей, а отцу – отдохновение сердечное…
Надеялась, что Григорий Григорьевич своё дитя неизменно полюбит. Разве может быть иначе?
И вот судьба опять преподнесла испытание: мужчина, которого она любила, предал её, бросил, трусливо бежал. Как ни пыталась она найти какое-то достойное оправдание стремительному отъезду Григория Григорьевича, но так и не смогла. И любовь к нему пошатнулась, дала трещину, как тётушкина чашка, выпавшая из рук в ночь штурма острожка, когда вихрем залетел Скорняков-Писарев в избу, смёл в мешок бумаги со стола и, не сказав ни слова, ушёл, гулко хлопнув дверью…