От сладких воспоминаний у Сорокоумова аж в глазах потемнело, во рту пересохло. Он с трудом сглотнул, прошёл к столу. Плеснул в глиняную кружку казёнки из сулеи, одним махом выпил. Крякнул. Поискал глазами, чем зажевать. Ничего не нашёл. Шумно занюхал рукавом кафтана. Поскрёб грудь грязной пятерней: ах, Устька, Устька! Наполнил кружку, теперь уже до краев, и в три глотка опорожнил. Икнул. Прислушался к себе: не добавить ли? Решил, что хватит: и так захорошело…
Не раздеваясь, не сняв сапог, Сорокоумов бухнулся на лавку и проспал беспробудно до самого вечера, не чуя беды…
Когда круглое, оперённое красным, как бубен шамана, солнце закатилось за Ключевскую сопку, к ясачной избе, осторожно ступая, подошло несколько ительменов, вооружённых копьями и луками. Вел их Федька Харчин.
Беспечно дрыхнувший Сорокоумов не услышал, как тонко вякнула пронзённая копьем собака во дворе, как ительмены подперли дверь избы кольями и стали стаскивать к порогу и к стенам валежник. Двое из воинов с луками наизготовку встали у окон, впрочем, таких узких, что вряд ли через них можно было бы выбраться наружу.
Когда приготовления были закончены, Харчин кресалом выбил огонь в пучок сухого мха, сунутый под хворост. Мох занялся, и вскоре острые языки пламени охватили дверь и стены избы.
Может быть, Сорокоумов и задохнулся бы в дыму, если бы по соседству не заметили пожар. Звук колокола разбудил Сорокоумова.
Очумелый, он не сразу сообразил, что к чему. По полу избы стелился густой, удушливый дым. Снаружи трещало, будто валежник под пятой вставшего после спячки косолапого. Сорокоумов закашлялся. Вскочил и заметался по избе, как нечистый под кропилом. Сначала бросился к двери, торкнулся в неё со всего маху. Только плечо зашиб, а дверь – ни в какую… Кинулся к окошку, но едва высунул в него голову, как совсем рядом впилась в наличник стрела с костяным наконечником. Тотчас звенькнула, отскочив от косяка, вторая. Отпрянув, Сорокоумов заметил чуть поодаль нескольких ительменов, беспристрастно взирающих на пожар. Он разглядел среди них тойона Харчина.
– Заживо меня спалить порешил! Ах ты, курва рыбохвостая, ядрить тя! – в сердцах выругался Сорокоумов и тут же снова закашлялся от едкого дыма.
Огонь был уже в избе, ярился, обступал казака со всех сторон.
Ужас навалился на него, как медведь на зазевавшегося охотника: «Ужели конец! Маманя! – в голос готов был возопить он, и запоздало стал мелко-мелко креститься: – Ма…ма… матушка, Пресвятая Богородица! Спаси и помилуй! Век за тя…»
Икона Заступницы была уже не видна – красный угол объят пламенем. Но молитва неожиданно возымела действие. Сорокоумов внезапно обрёл способность думать. Он уже осмысленней огляделся, ища выход. Наткнулся взглядом на кадку с водой. Кинулся к ней, вылил на себя. Вода была теплой, но ему полегчало.
Сорокоумов вспомнил, что где-то есть потайной лаз на чердак. Одним махом влез на полати, встал сапожищами прямо на бесценную рухлядь: до шкурок ли, когда живот спасать надо! Дыму на полатях было ещё больше, чем внизу. Вывернув мокрую рубаху на голову, он, кашляя, принялся судорожно шарить по потолку. Нащупав крышку, толкнул ее, уцепился за край лаза, подтянулся и одним рывком взобрался наверх.
Огонь пробился и на чердак, и дыму здесь оказалось не меньше, чем в избе.
Сорокоумов на четвереньках подобрался к чердачному окну, вдохнул воздух, бросил быстрый взгляд на двор. В свете пламени, на подступах к избе, он увидел два распластанных тела: лиц не разглядеть… Да и не важно теперь, кто это: казаки или ясашные! Несчастные кинулись тушить пожар, да были убиты. Понял Сорокоумов: попадись он в руки инородцев, и его ждет такая же участь! …
Он торопливо перебрался к задней части чердака, выбил ногой деревянную заслонку и вылез на дымящуюся тесовую крышу. Перекрестившись, прыгнул вниз. Неловко приземлился, но не чувствуя боли, тут же вскочил и, опасливо озираясь на горящую избу, побежал к ближнему лесу.
2
Ветер выл и стонал. Летний балаган раскачивался, словно утлая лодка на бурунах Большой реки. Ивовые сваи натужно скрипели. Казалось, зыбкое строение не выдержит бурю и вот-вот развалится. Но, непрестанно качаясь, балаган оставался невредимым. Только яростно метались языки костерка в нем, разбрасывая в разные стороны снопы искр.
Подоткнув под себя полы длинной ярко-желтой кухлянки, расшитой белыми волосами с шеи оленя и красными лоскутами кожи нерпы, над огнем склонилась шаманка Афака.
Её длинные седые пряди, заплетённые в десяток косичек, были собраны в одну толстую косу и уложены на темени в виде колпака. Волосы блестели от рыбьего жира и кишели насекомыми. Когда Афака встряхивала головой, крупные, напившиеся крови вши срывались в костёр, сгорали, потрескивая и вспыхивая искорками. Она только что проглотила несколько кусочков свежего мухомора, непривычно рано для месяца кукушки
[47]
выросшего в ближнем овраге, и теперь дёргалась из стороны в сторону, повторяя движения языков пламени. На тёмных сморщенных ладонях Афака перекатывала горячие, мерцающие синим угли, время от времени дула на них, словно хозяин гор – гамул в жерло вулкана, довольно жмурилась, когда всполохи на углях становились ярче. Когда же они угасали, лицо её искажала гримаса ужаса.
В эти мгновения с губ шаманки срывались резкие звуки. Она бормотала что-то непонятное. Сидящие вокруг очага тойоны затаивали дыхание и напрягали слух, пытаясь угадать, о чем духи говорят с нею.
Движения Афаки с каждым мгновением становились всё быстрее и быстрее, как будто невидимый бубен задавал ей ритм. Её широкоскулое, изрезанное оврагами морщин лицо покрылось потом. Афака резко бросила угли в огонь, воздела худые, жилистые руки к крыше и пронзительно засмеялась. Резко оборвала смех и столь же внезапно исторгла дикий вопль, напоминающий крик раненой болотной выпи. Она скрючилась, распрямилась, упала на спину, вытянулась, как струна, и задрожала всем телом. Жёлто-коричневая пена выступила на губах.
Тойоны напряжённо ждали. Неожиданно Афака заговорила, но не своим низким и скрипучим голосом, а каким-то незнакомым, молодым и звонким:
– Биллукай
[48]
бросил кита с горы. Далгоаси
[49]
дал милчен
[50]
людям Кутки
[51]
. Милчен заберет к себе милченгата!
[52]