Связи Горького с Москвой осуществлялись через П. П. Крючкова, М. Ф. Андрееву, Е. П. Пешкову, полпреда в Италии П. М. Керженцева и других людей. А вот отношения с эмиграцией становились всё хуже. Даже с Владиславом Ходасевичем, прожившим в доме Горького в Италии немало времени, он круто расходится. Тем более что рухнул их совместный издательский проект.
Издавая журнал «Беседа», Горький мечтал объединить в нем все культурные силы Европы, русской эмиграции и советской метрополии. Журнал должен был издаваться в Германии, но распространяться в основном в России. Таким образом осуществлялся бы «мост» между заграницей и Россией. Молодые советские писатели имели бы возможность печататься за рубежом, а эмигрантов читали бы на родине. Такой замечательный проект.
Вероятно, получив неофициальное согласие из советской России, Горький на базе берлинского издательства «Эпоха» в 1923 году выпустил первый номер «Беседы». Работал он над ним со страстью и вдохновением. Сотрудниками кроме Ходасевича были Белый и Шкловский. Список приглашенных в журнал имен впечатляет: Роллан, Голсуорси, Цвейг, Ремизов, Осоргин, Муратов, Берберова. Из советских – Пришвин, Леонов, Федин, Каверин, Пастернак и другие.
Понятно, что в «Беседе» не могли напечататься, с одной стороны, Бунин и Мережковский, а с другой – Бедный и Фадеев. Как и в каприйский период, Горький лавировал, искал компромисса. И в Кремле его на словах поддержали. Но в секретных бумагах Главлита журнал «Беседа» оценили как издание идеологически вредное. Ни Пастернак, ни Зощенко, ни Каверин, ни Ольга Форш, ни другие советские авторы печататься в нем не имели права. Но самое главное – «Беседу» не пустили в СССР.
Всего вышло шесть номеров. Журнал был запрещен в советской метрополии и холодно принят в эмиграции. Горький был морально раздавлен. Его снова сделали невольным провокатором, потому что он наобещал и эмигрантам, и советским писателям приличные гонорары. В который раз его обманули, не позволив сказку сделать былью. В который раз его социальный идеализм и страстное желание всех примирить и объединить для разумной коллективной работы разбились о тупое партийное чванство и политические амбиции.
Но история с «Беседой» преподала ему и еще один практический урок. Он понял, что за границей развивать деятельность ему не дадут. Для Горького-писателя соррентинский период был счастьем, вторым творческим взлетом после Капри. Для Горького-деятеля это был период жестокого кризиса и новой переоценки ценностей.
Насколько непросто складывались издательские и денежные дела Горького за границей, явствует из его переписки с «Мурой» (М. И. Будберг), которая была его доверенным лицом в этих вопросах. Вот она пишет ему в связи с продажей прав на экранизацию «На дне»: «Что же касается требования “скорее денег” с Вашей стороны, а моей просьбы “подождать”, то тут я, может быть, проявила излишнюю мягкость. <…> Убедительно всё же прошу Вас не предпринимать никаких мер. <…> Деньги у Вас пока есть: 325$ – это 10 000 лир, и должно (курсив М. И. Брудберг. – П. Б.) хватить на месяц». «Должно» – настаивает Будберг, намекая, что неплохо бы «семье» Горького ужаться в расходах.
К сожалению, писем Горького к баронессе Будберг сохранилось очень мало. Но и этих писем достаточно, чтобы понять, как финансово трудно выживал Горький в предвоенной, кризисной Европе. «Коллекцию (нефрита. – П. Б.) безумно трудно продать, – пишет она, – я справлялась и в Париже, и в Лондоне, везде советуют продать частями и говорят, что стоимость на 50 % упала, т. е. не 700 ф<ранков>, а 350. Что делать?»
«Нефрит продать за 350–500 – чего? – уже совсем раздраженно спрашивает она в ответ на какое-то письмо Горького. – Драхм? Лей?»
Сиденье «на двух стульях» затянулось. С одной стороны, Горького настойчиво приглашают в Москву. Туда рвется сын Максим с молодой женой и двумя детьми: там его знают, там интересней. Из СССР приезжают молодые писатели. Они жизнерадостные, жадные до творчества, что всегда обожал Горький. Эмиграция смотрит на Горького или враждебно, или косо. Те, кто дружит с ним, сами мечтают вернуться в Россию, но как бы под его гарантию. «В Европе холодно, в Италии темно…» – напишет Осип Мандельштам о том, что происходило в Европе, и в частности в Италии, где у власти стоял Муссолини. Обыск на вилле Горького «ребятами» Муссолини мало чем отличался от обыска «ребятами» Зиновьева в Петрограде. Но кому жаловаться? Когда обыскивали «ребята» Зиновьева, он помчался в Москву, к Ленину. Теперь – к советскому послу. Кто еще мог защитить обиженного всемирно известного писателя – в революционной России и в фашистской Италии? Только Ленин и советский посол. И однажды Горький понял, что у него нет другого варианта. У него другого варианта нет…В 10 часов вечера 27 мая 1928 года Горький вышел на перрон станции Негорелое и ступил на советскую землю после семилетней разлуки. Здесь, как и на всех других советских станциях, его приветствовали толпы людей. Тысячи людей! Апофеоз встречи состоялся на площади перед Белорусским вокзалом в Москве. Это было началом нового, последнего периода его жизни. Очень точно сказано об этом в воспоминаниях Ходасевича: «Деньги, автомобили, дома – всё это было нужно его окружающим. Ему самому было нужно другое. Он в конце концов продался – но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни».
День девятый: приглашение на казнь
Русская революция низвергла немало авторитетов. Её мощь выражается, между прочим, в том что она не склонялась перед «громкими именами», она их брала на службу либо отбрасывала их в небытие, если они не хотели учиться у неё. Их, этих «громких имен», отвергнутых потом революционеры, которые только тем и замечательны, что они старые. Мы боимся, что лавры этих «столпов» не дают спать Горькому. Мы боимся, что Горький «смертельно» потянуло к ним, в архув. Что х, вольному воля!.. Революция не умеет ни жалеть, ни хоронить своих мертвецов.
Сталин, газета «Рабочий путь», 1917, 20 октября
Крепко жму Вашу лапу!
Из письма Горького Сталину
«Чудесный грузин»
В феврале 1913 года, накануне возвращения Горького из первой итальянской эмиграции в Россию, Ленин написал ему письмо. Выражая в начале письма свои обычные опасения по поводу здоровья Горького – «Что же это Вы, батенька, дурно себя ведете? Заработались, устали, нервы болят. Это совсем беспорядки», – Ленин снова и снова набрасывается на уже разгромленный им «махизм» вообще и на Богданова лично. «А Богданов скандалит: в “Правде” № 24 архиглупость. Нет, с ним каши не сваришь! <…> Тот же махизм = идеализм, спрятанный так, что ни рабочие, ни глупые редактора в “Правде” не поняли. Нет, сей махист безнадежен, как и Луначарский…»
Но важно письмо не этим, а тем, что в нем произошла заочная смычка «Ленин – Горький – Сталин». Отвечая на какое-то письмо Горького по поводу разгула национализма (проблема, которая сильно волновала Горького накануне Первой мировой войны), Ленин пишет: «Насчет национализма вполне с Вами согласен, что надо этим заняться посурьезнее. У нас один чудесный грузин засел и пишет для “Просвещения” большую статью, собрав все австрийские и пр. материалы. Мы на это наляжем. Но что наши резолюции (посылаю их в печати) “отписка, канцелярщина”, это Вы зря изволите ругаться. Нет. Это не отписка. У нас и на Кавказе с.-д. грузины + армяне + татары + русские работали вместе, в единой с.-д. организации больше десяти лет. Это не фраза, а пролетарское решение национального вопроса. Единственное решение. Так было и в Риге: русские + латыши + литовцы; отделялись лишь сепаратисты – Бунд. То же в Вильне».