Так что даже непонятно, зачем он вообще существовал на свете. То есть — в этом удивлении, несомненно, и кроется обоснование его существования. Он был совершенно гладким, бежевого какого-то цвета. В первом этаже был магазин, когда-то давно — тканей. Был закрыт в ранние кооперативные времена. Вообще, дом с виду был настолько гладок, что его фасад казался брандмауэром — потому что даже окна каким-то странным образом не нарушали его гладкость. От его наличия на свете было как-то тревожно.
Там, где улица утыкалась в бетонный забор, можно было найти дыру и выйти к железным путям. Смысла в этом было мало, хотя в принципе можно было загорать в лопухах и лебеде, глядя на виднеющуюся примерно в километре тюрьму — по ту сторону рельсов, направо. Возле тюрьмы, разумеется, было кладбище, на котором давно уже никого не хоронили.
А непосредственно по другую сторону путей на длинном сером бетонном заборе промышленного назначения громадными синими буквами, даже отчасти старательно было выведено: "ШИНОМО". "Шиномонтаж", понятно, но все равно ведь хорошо.
Дом № 24, квартира № 26, Галкина
Хозяйка выглядела заспанной. Одета была в джинсы и майку желтого цвета с надписью "Ходят тут всякие. И это — хорошо", такие майки делали в 1999 году, в пору PR-акций в пользу СПС на мэрских выборах. Маечка за год еще не вполне обтрепалась, но сквозь нее проглядывали соски: Галкина все время мерзла.
Ей было двадцать с небольшим, была она складно тоща. Несмотря на то что подростком она не выглядела, у нее сохранялось какое-то чуть недоделанное женское тело. Что ли не полностью задействованное в жизни, какая та предписывается женскому полу. Даже казалось, что у нее — непонятно где — зашит некий шарик или ампула. Такая, что если ее раздавить или же когда оболочка все-таки рассосется сама, то жидкость, в ней содержавшаяся, изменит ее всю, сделав барышню что ли сочнее, и приблизит ее тело к обычным привычкам и радостям. Причем этот пузырек-ампула явно не был связан с какими-нибудь родами и вообще физиологией, ну а девицей в медицинском смысле она была вряд ли.
Если подойти к делу художественно, то можно было бы сказать, что в ее мозгу присутствовала некоторая фамильная деревенька, затерянная в пространствах Внутренней Монголии. То есть вот этим она брала: будто новенькая пришла в твой класс. Ну и скрытной была в крайней степени. Словом, вполне аутичная. С чем боролась: например, цветом волос она была ярко-рыжей, стрижена почти коротко. Возможно, цвет и стрижка были направлены против аутичности, если бы я знал, что это такое.
Квартира была на шестом этаже, под крышей и, конечно, без лифта. Одна из комнат была заперта, там хранился хозяйский хлам. В ее комнате было пусто, какой-то низкий диван, шкаф, некоторое количество хозяйских стульев, составленных в ряд возле стены, и телевизор, тоже хозяйский, "Рубин", из всех цветов предпочитавший зеленый. Окна комнаты выходили во двор, кухни — в сторону улицы. На кухне мы чаще и сидели, поскольку что бы мы могли делать в комнате? Лежать мы друг с другом не лежали, разве что иногда смотрели там телевизор. Словом, не квартира, а как раз деревенька во Внутренней Монголии.
К тому же на самом деле ее фамилия была Галчинская, а не Галкина. На вопрос о том, имеет ли она отношение к поэту Галчинскому, ответила, что явно не имеет, во всяком случае, его не знает — в самом деле не знала. Но полькой отчасти была, на уровне фамилии и некоторых свойственных этой нации черт — как то обостренная брезгливость, высокомерие и чрезмерное в наших обстоятельствах эстетическое отношение к действительности. Утверждать не стану, но она, пожалуй, была бы уместна где-нибудь там, в Варшаве-Кракове, пробегая по Маршалковской. Но там она еще не была, польского, конечно, не знала — несмотря на явные особенности ее выговора: не с акцентом, конечно, но с явно поляцкими пришепелявливаниями, с почти "в" вместо "л" в некоторых словах и прочими едва слышными сдвигами. Как уж генетически унаследованные лицевые мускулы производят акцент— полная загадка… Поэт же Галчинский ей потом понравился. Хотя как, собственно, может понравиться Галчинский — а ей даже "Заговоренные дрожки" понравились, причем при полном отсутствии пиетета перед Бродским, их переведшим.
Я с преувеличениями рассказал ей о том, в какую авантюру вляпался: вместо того чтобы переводить "Жгучее лоно" (этот вариант названия казался мне теперь более адекватным), я занимаюсь бог весть чем. История про историографа, про таинственного Бармалея и пропавшую собаку, а также человека, читавшего за закрытой дверью про глухонемых демонов, ее заинтересовала.
— Непременно напиши и обо мне, — сказала она. — Только не так чтобы обо мне, а сделай меня, — она задумалась, почесала нос, — скажем, проституткой.
— Ну ты представь себе, что ж такое: сделать тебя проституткой? — изумился я.
— Для интереса, — пояснила она. — Я прочитаю и узнаю про себя что-нибудь новое.
— Да мне-то все равно кем тебя представить. Но какой смысл — что, тут, на этой улице, проституткой?
— Ну… отчего бы не на этой?
— Да где ж на этой? Тут их нет, значит — такая улица, что проституткам на ней делать нечего. Здесь только блядью можно быть, а это все же несколько иное. Что тут, блядей и без тебя мало? Да у вас и разборки начнутся, драки. Или, наоборот, сопьешься с ними.
— Так я же не пью.
— Начнешь, куда денешься.
— Хорошо, а если я буду проституткой не на этой улице?
— А тогда в чем твое присутствие тут как проститутки? Ушла на работу, пришла с работы. В чем разница?
— Да уж, никакой, — согласилась она, явно держа что-то в уме. То есть ситуация для нее еще не разрешилась.
— Хорошо, — согласился я, — давай я про тебя напишу, но ровно все совершенно другое, чем ты есть.
— Хм, — поморщилась она, — а как же тогда будет понятно, что это вообще имеет отношение ко мне?
— А я тебе скажу, что это вот — про тебя.
— Тогда можно и не писать вовсе. Берешь что написано кем угодно, тыкаешь в книгу и говоришь: вот, это про тебя, только совершенно все не так, как на самом деле.
— Ну ладно, — согласился я, — тогда я оставлю от тебя эту квартиру, внешний вид — и то только общее строение организма, характер и место работы.
— Место работы — непременно. А личную жизнь?
— Откуда же мне про твою личную жизнь известно?
— Так ты вот так и пиши, будто тебе все известно, а мне как раз и будет интересно узнать, что могло бы со мной быть — в твоем понимании.
В ее словах была несомненная прелесть задачи. Все как неправда, но при этом как бы кружа вокруг нее, и эта неправда будет оказываться по-своему живой. Так что я согласился.
Она в ответ зачем-то почесала себя за ухом. Зачесалось, наверное.
Вообще, когда она была хороша, она была очень хороша. Так же и ее заморочки были дебильными, причем какими-то простецки отвратительными — словно бы в ней включался маленький механизм рода небольшого будильника, дребезжал и стриг ее мозг, — в результате чего она выказывала себя обычной двадцатитрехлетней сучкой, весь мир вокруг которой был предназначен для того, чтобы делать ей приятное. Конечно, это нормальные человеческие реакции, но в ее случае это выглядело диковато. Что на самом деле характеризует ее хорошо. Конечно, это я уже принялся сочинять из нее уместную мне героиню.