— А, — сказал я, — татуировка.
— То есть?
— Ну, когда ты пришла, сказала, что со мной татуировка не участвует.
— Да, примерно… то есть это не про то, что тебя все это вот только так касается. Это не так или уже не так. Про то, в каком я состоянии была.
— Но тогда в тебе все осталось, просто затаилось теперь. И ты будешь это искать. На татуировку поглядывать, — усмехнулся я.
Я учился сейчас — не у нее, у этой истории — тому, как возникает близость, как после каких-то слов, возможных после других слов, после вот этого взаимного расположения тел какая-то очередная пленка прокалывается, рвется, исчезает. И ты, вы друг друга уже допускаете и сюда, и туда, и можно говорить и об этом, и о том. Так всегда бывало, но с ней — очень резко. А почему так? Что такого особенного произошло?
— Да все ведь проходит, — пожала она плечами. — Пройдет и это. Ну вот была и такая история. Хотелось мне в юности зачем-то кого-то трахнуть, ну и трахала. Захотелось чего-то такого — и этот голод прошел. Не прошел бы — как бы я об этом смогла говорить?
Да это она меня что ли успокаивала, хотя и не нужно мне это было. Или себя уговаривала. Не надо об этом думать, а то еще захочется узнать, с кем ей было лучше, а там до кучи можно спросить уже и о том, чем я не устраивал ее раньше. Чума…
Она встала и пошла на кухню — воды что ли попить. Шла, шлепая босыми ногами. Вот, это и было мое счастье: слышать, как она шлепает куда-то босыми ногами, потому что мои тапочки не нашарила. Сейчас оно такое. Жизнь удалась и можно быть свободным на все ее остальное время. Что-то совпало. Странно как-то совпало.
Все это была ее история, не моя.
Две непонятных недели
Дела между нами шли нехорошо. Мы не ругались, не стеснялись друг друга, обнимались часто. Но вместе не составлялись. Не то чтобы с его отсутствием был изъят какой-то важный элемент, не то чтобы сохранялась неопределенность по его поводу, но наши отношения его все равно учитывали. А в его отсутствии, в недоговоренности — я же с ним после этого не виделся и не говорил — это было тяжело.
Собственно, он мог бы и прийти за своими книгами, если уж не собирался вмешиваться. Держал же он их здесь зачем-то. Не думаю, что просто руки не доходили или что ему не хотелось со мной говорить — вряд ли это для него проблема.
Что-то на нас давило, не то чтобы отодвигая друг от друга, но — и отодвигая. Вообще, я не мог понять, в каком состоянии он мог быть теперь. Реагирует ли он на что-либо вообще? Действительно ли переехал куда-то или так и бродит где-то бомжом? Она-то могла видеть его на работе, но ничего о нем не говорила. Оставалась совершенно отдельной, хотя и обнимала крепко.
Возвращение в свой ум
Все это начинало походить на компьютерную игру: ходить по лабиринтам, что-то подбирать на ходу, чтобы в итоге оказаться незнамо где. Вечером посмотришь в окно: синие сумерки, окна в доме напротив, цветные, будто иконы, помогающие тем, кто этому святому помолится, а чтобы святой исполнил свою программу, надо его кликнуть.
Будто я проходил то же самое, что и Гол ем, разве что в других словах, — да, как в компьютерной игре. По его шагам, след в след. Теперь, значит, я находился на уровне Галчинской.
Ей хотелось простых, наверное, вещей. Ему хотелось вещей сложных, но я не знал, чего тут хотелось мне. Что нам с ней делать, детей рожать? Я не мог понять, почему этого не могло быть. Я не знал, какой теперь у меня смысл может быть вообще. Все это было напечатано чужим шрифтом.
Голем, это же любой, сделанный из слов. Напиши о себе, станешь големом. Что я знал бы про эту историю, если бы не стал — зачем-то, ведь не на случайные же слова Башилова повелся, что-то во мне радостно согласилось, — если бы не начал записывать? Может, все вышло бы лучше? Хотя что бы тогда вообще было.
Голем вернулся
Был католический сочельник, я собирался звонить ей, чтобы договориться, где встречаемся ночью. Но пришел Голем.
— Знаешь, — сказал он, — я вот ворон боюсь. А ты чего боишься?
— Уколов, наверное, стоматолога. Рака.
— То есть я круче, — усмехнулся он.
— Отчего нет. А почему?
— Да потому что этого-то и я боюсь, а еще — и ворон. А чем больше у человека страхов, тем он круче, потому что у него страхов больше, а он живет.
— Слушай, ты про что?
— Да и сам не знаю, но да, про что-то.
— Ты где сейчас живешь?
— Примерно на "Чертановской". Там почти рядом. Хрущевка, но летом там хорошо будет. Там даже сосны по дороге. От остановки к дому. У тебя здесь какой-то Петербург почти, а там все же Москва, да еще и с соснами возле дома.
— Там еще какой-то водоем был что ли.
— Угу. Но он унылый. Зимой уныло выглядит. Там есть еще "Тойота-центр" — светится, а еще лошади, как на Большом театре, только без Аполлона, и мясистые, внизу почему-то стоят. В кустах.
— То есть?
— Битца, лошадиный центр. Им там памятник.
— Так возвращайся.
— А вы как же?
— А мы все так же.
— Да, вспомнил — помнишь Зиновьева?
— Какого?
— Ну, "Зияющие высоты"
— Смутно…
— Он же как приехал… приехал он в Россию, квартиру ему дали. В Северном Чертаново. А он сразу слово придумал, "человейник". Знаешь, что это?
— Понятно, в общем.
— Не-е-ет, это ж как выйдешь из "Чертановской", так он и стоит: громадный. В натуре, человейник. Извини, глупость, но смешно же. А что она?
— Ты же знаешь, где она живет.
— Да. Пока.
Так они вдвоем и пропали, больше я их не видел никогда. Ни на этой улице, нигде. Только что такое "никогда"? Просто время, когда все это ушло в печать.
Новый год
Новый год я встречал в сквоте. С Башиловым к тому времени помирился— чуточку как раз для того, чтобы встречать у них. А он и не обижался. Когда к нему приходили, он уже на человека обижаться не мог. Собрались мы поздно, после курантов пошли напротив, в школьный двор. Запускали ракеты, кидались снежками. Пили водку, пробовали разжечь костер из деревяшек, которые нашли в снегу. Кто-то на это дело пожертвовал бензин для зажигалок, предусмотрительно взятый с собой. Костер да, разгорелся.
И стало спокойно. Снег потому что, Новый год. Причем было ведь понятно, что это последний такой Новый год, следующего года сквот не переживет, расселят, что ж теперь. Над людьми висели облачка пара — это из них выходило дыхание. Было понятно, что меня еще где-то ждут. Меня, их, всех нас. А когда наша жизнь закончится, все мы будем знать гораздо больше, чем знали, когда родились.