Декабрьский план жизни
Снова похолодало. Шел декабрь, тихий, дни не перещелкивались, а текли непрерывно — бывают такие настенные часы, где стрелка идет не шажками, а гладко, — отчего кажется, что время уходит быстрее.
Запахло даже хвоей — новогодней, еловой, но бьшо еше рано. Или это пахло дымом от каких-нибудь костров на пустырях, возле железной дороги. Может быть, они там колеса разогревали, примерзшие к рельсам. В такое время что-то новое только и может начаться, я знаю.
А что еще может быть на свете нового? Можно придумать очередную анатомию человека — там должны быть у него внутри какие-то улицы, дворы, — да я этим здесь и занимаюсь, собственно. Еще можно сделать сборник несмешных анекдотов и тупых случаев из жизни. Описывать колера обоев. Симптомы сумасшествия какого-нибудь нового или новой болезни. Игра… игру нужно непременно придумать. Поездки какие-то туда, где все не так. Выставить в соответствие разным болезням картины старых мастеров, а хоть и не старых — но предположить, что на любой картине изображен диагноз. Расписание явлений, которые произойдут, и их смысл. Новая сводка, чего можно похавать, то есть — новый лексикон: раньше ведь любую идиому в словарь заносили, а теперь слова как хотят, так на время друг с другом рядом ставятся, и никто не запоминает. Новые опасности — это новое резче всего ощутить. Теперь же каждый человек производит новую опасность, новую физиологию. А раз физиологию, то и новые наркотики. Тогда можно гербарий людей делать — не сухие листочки, а что-то, зафиксированное после его гибели, ну, как Распопович утверждал. Или вот новая Камасутра — оторванная от тел, то есть расширяющая число позиций, которые считаются интимной близостью: такие-то погодные обстоятельства, что-то мимо проехало. Лучик какой-то куда-то удачно упал. Соответственно, новая аскеза — ее правила: как аскетично поедать гамбургеры или ездить аскетично на метро. Новая физиология, разумеется, как причина нового смысла, ну например — боль, ощущаемая как вещество — не в смысле наслаждения, а как рецензируемое чувство. Ну да, новые болезни, новые лекарства. Да хоть новый справочник по Москве, где тоже новые угрозы, вызовы и ужасы.
И чтобы все стыковалось и в моменте соприкосновения склеивалось, будто так и родилось, как в коленном суставе, — до смерти всего организма. И чтобы в пространстве все время возникали новые трещины, куда могла уходить вода.
Тайна рассказана
Сидели мы как-то опять на кухне. Я читал что-то, курил. А он стоял у окна, смотрел на улицу.
— Вот отчего тебе бывает плохо, как ты думаешь? — вдруг спросил он.
— Не знаю, — машинально пробормотал я. — Не так уж и плохо. А если плохо… Я думал, да… Вот была советская схема человека, его обязанностей. Должны быть на все моменты жизни, даже книжка здоровья и обязательной диспансеризации. Просто уйма разных функций — член профсоюза, человек, имеющий читательский билет, военнообязанный, общественные нагрузки, спортивная секция, а еще и езда за грибами всем коллективом осенью с пьянкой, в колхозы отправляли картошку собирать, а еще и возрастные связи. В сумме очень много узлов, которые человека и составляли: социальность рожала физиологию. Все схвачено, не важно кем-чем, но все при деле. А потом стало стремно — как же можно жить, если работаешь не с половины девятого до пяти пятнадцати с перерывом, а обедаешь не в обеденный перерыв — в иное время столовая закрыта, но обедать обязательно надо. Как жить, когда понял, что есть три раза в день не обязательно? А можно, оказывается, жить не по месту прописки, еще и в съемной квартире, вообще в другой стране. Поди выбери: а вдруг ошибешься и впереди бездна?
— Нет, — он помотал головой. — Наоборот. Сначала было логично, а потом ты сбился. Чем сильнее государство давит на людей, тем больше шансов, что у людей появятся двойники. У всех тогда были двойники и никуда они не делись. У тех, кто вырос в то время.
Я подумал, что это правда. Ведь давно же бабушка умерла, а все равно где-то есть ее квартира, ровно такая же, какая была. И я вполне мог бы в нее сейчас зайти.
— Если давление слишком сильное, то все становятся зомби. А если оно не совсем уж невыносимое, тогда и возникают двойники. Если давления нет, то человеку двойник не нужен, он свои желания может разместить и в жизни. А посмотри на тех, кому сейчас до тридцати. Это же недоделанные совки, в них успели вставить только начальную часть программы, они не успели получить дальнейших инструкций. Программа не отработала, двойник не возник. И они хотят какой-то стенки, к которой прилепиться. Они помнят, что должна быть какая-то схема, у них чувства на нее заряжены. У них внутри какой-то порядок, которого они не застали, не досталось им пионерских дружин и личных планов комсомольца: им не удовлетвориться. Они этого ждут, но их все так никто и не начинает ебать. Но они еще сообразят себе схемы, договорятся, кто кого в каких случаях мучает, устроятся.
А мы все были при двойниках, которые жили где-то в другом месте, нас из той жизни выдавили. У нас другие ценности были, топография жизни и никакой структуры. Мы процентов на восемьдесят двойники, привыкли к неопределенности, не связывали себя с тем, что происходило тут. А теперь ты пытаешься жить привычной жизнью, то есть — жизнью двойника, — но уже здесь. А пространство-то другое. Тебе будет только приятно, если снова начнут прессовать. Не так, что молодость вспомнишь, но ты, двойник, с радостью уйдешь отсюда. Поставишь тут свою старую куклу и вернешься туда, где полная неопределенность, счастье твое.
Я вот на Садово-Триумфальной мужика видел. Обношенный человек-бутерброд, только у него не реклама на груди, а простая картонка, а там фломастером написано: "Внимание! Глухонемой. Голодный. Страдание". Вот вы такие же, двойники: глухонемые как двойники, голодные — не та здесь потому что пища. Вот и страдание, страдания…
Через два дня после этого разговора он ушел к ней вовсе, забрал свою постель, заплатил за весь декабрь — я возражал, но он что ли бартером попросил, чтобы его книги тут еще постояли какое-то время.
Куракин умер
А через день позвонила Мэри и сказала, что только что умер Куракин.
По ее словам — просто умер, то есть внезапно, кажется — днем. На кухне, вставал со стула, упал, и — видимо — уже мертвым. Она от него и звонила. Зашла к нему, у нее уже был ключ от квартиры, и вот. Не плакала, была спокойна и даже не говорила о том, что если бы кто-нибудь бы дома был, да если бы врача сразу… Какие тут врачи, никто из нас не знал — да и он сам, похоже, — что возможен такой вариант. С кем он не возможен…
Я, машинально говоря с Мэри о том, какие дела нужно сделать, думал о последнем разговоре с Големом— ну вот, наговорил он, что все мы двойники, и что же: вот умер человек и ускользнул от его слов и определений. Мысль, наверное, была не вполне доброй.
Я пошел к ней, то есть— к Куракину (хорошо, он завел у себя на кухне листок с телефонами, моим в частности, — а то бы что Мэри делала). Дождался врача, ментов, труповозку. Маша вела себя спокойно. Вышла, потом вернулась. Чуть пахла валерьянкой.