В Весьегонске видел я одну отрадную картину: когда сидел в ресторане со своими тетрадями, рядом за длинным столом отмечали десятилетие выпуска бывшие ученики одной из весьегонских школ. Все это были молодые мужчины и женщины, как говорится, в самом соку – и видно было, что каждый нашел себе в жизни место, живет осознанно и хорошо и, в общем, достойно. Говорили тосты друг за друга, какие-то слова приятные своей учительнице – в Москве слов, сказанных с такой простотой и сердечностью, не услышишь. Приятное осталось впечатление. И я подумал: нам бы хоть лет тридцать пожить по-людски, чтоб никто не мешал, чтоб работать можно было, чтоб обираловки не было, чтобы властям хоть в чем-то можно было доверять – мы бы поднялись… Но тридцать лет – срок колоссальный в новом историческом хронотопе. И ждать нас никто не будет. И как разрешить этот вопрос, не знаю ни я, ни городские власти, вновь, как встарь, обрастающие признаками пошехонской дремучести, ни тем более первые лица государства нашего, которые знать не знают о какой-то там Веси Йогонской, а только тусуются по Европе да жмут что есть силы на педаль газа… И как всегда в нашей истории, одна остается надежда на отдельного, частного, слабого человека, которому и не по силам поднять страну, не по силам даже отбиться от чиновников, от морока пошехонского, от идиотизма, возведенного в жизненный и государственный принцип. А все же больше надеяться не на кого. И сколько раз уже было, что именно такие и поднимали? Только мало их: в прошлом году в Весьегонском районе в первый класс пошло всего 46 человек. Совсем запустела земля, хоть и Китеж под ногами…
Рассуждения мои прервало лезвие, вонзившееся в пятку. Не больно, но глубоко. Это я доходился по водам, на осколок бутылки наступил. До лодки идти надо было босиком через весь остров, а потом еще по болоту, через грязь. Так что мусора набилось в рану – мамма миа! Так я и оказался в операционной хирургического отделения весьегонской больницы. И здесь, как и говорил, удивился. Причем дважды. Сначала удивился, что бесполезное «обезьянье дерево» есть панацея. А потом, уже в гостинице лежа на кровати, удивился, как мне повезло: потому что, приди я на десять минут позже, я б никого из врачей не застал. Суббота, три часа дня. И – Пошехонье все-таки…
ИЗ «ЗАПИСОК О ГОРОДЕ ВЕСЬЕГОНСКЕ»
ученого агронома П.А. Сиверцева
Сосны
На Соколовой горе в годы моего детства еще росло двадцать старых сосен с толстыми и кривыми сучьями. Песок под соснами был покрыт хвоей, очень скользкой: мы катались тут на ногах и в конце лета находили грибы-масленики. Возле деревянной ограды Троицкой церкви были заросшие старые могилы, имевшие вид кочек. К соснам на круче мы бегали чураться: «Чур за меня! Чур за меня!» Против церкви находился убогий сарай, так называемый «божий дом», куда складывали по зимам тела самоубийц, скоропостижно умерших и убитых при дорогах. Тела несчастных лежали здесь долго до погребенья. Всех этих убогих старались похоронить подальше от церкви на окраине. Возле церкви – купечество, дворян, мещан.
В 1876 году последние старые сосны в два обхвата толщиною и возраста некоторые больше 300 лет были вырублены. Толстые обрубки-комли отдали в кузницу Митрию Викентьеву на стул под наковальню, а остальные попилили на дрова. Бабушка Ненила с «Соколихи» очень жалела эти сосны. Одна из них будто бы пошла на балку под большой церковный колокол.
Когда Александр Николаевич Виноградов (сын священника о. Николая), служивший потом в Китае при русском консуле, читал в земской управе публичную бесплатную лекцию об истории Весьегонска, то упрекнул градоправителей и горожан: «Чья, – говорил он, – дерзновенная рука невежественного варвара прикоснулась к этим вековым соснам, ровесницам и даже старшим основания нашего города?»
Городские головы
Городской голова Федор Иванович Титков был очень жалован народом и получил прозвище «сердечна головушка». Любимая его приговорка была: «Где Марья да Дарья? Подьте домой! Были паны, да выехали»
[35]
. Эта приговорка сохранилась со смутного времени.
Когда приезжал губернатор, то этот городской голова чай заваривал в чугуне, засыпая в него сразу один фунт. Губернатор его спрашивал: «Ну, Федор, за какую милость тебя в головы выбрали?» – «Меня, – говорит, – мир взлюбил».
А Ивана Васильевича Попова (1779—1848), сына соборного священника, когда был городским головой, хуже самого губернатора боялись. Он сдавал в солдаты или отправлял под плети, в полицию, если кто, например, мать не уважает, и та придет жаловаться к нему. Иван Васильевич любил ходить на беседы, где и хватал рекрутов. Свяжут, забреют под красную шапку и в рекрутчину.
Так схватил он якобы за притворство Петра Васильевича Ракова, надел ему кандалы. А тот психически расстроен, умирает. Пришел Иван Васильевич Попов к нему: «Прости, говорит, Петр Васильевич! Я думал, что ты притворяешься…» А тот, умирая, отвечал: «А ты меня прости, а тебя бог простит…»
Вот какое было сердолюбие…
Когда ссылали Анисью Петровну Соколову с ребенком (раскольницу), то дали лошадь.
Французы и черкесы
В 1812 году через Весьегонск около Рождества проходили беспорядочные толпы французских солдат. Когда армия Наполеона вступила в Москву и стала голодать, то отдельные ее отряды разбрелись по дорогам за пропитанием – при 25-градусном морозе…
Я хорошо помню, как Глафира Живенская, мать Михаила Васильевича Никулина, рассказывала нам, детям, как шли бедняги французы. Были высокого роста, с черными нестрижеными бородами, худые, на ногах опорки, завернутые в мешки и разные цветные тряпки; поверх шинелей надеты какие-то лохмотья или перины. Заходили в Живнях почти во все хаты, грелись и просили: «Дай хлеба». Мы знали, что они с войны, накормили их, дали хлеба и лепешек с конопляным семенем.
По завоевании Кавказа, в 1864 году, были у нас пленные черкесы. Один из них, Абаз, говорил, что брата убил. Был князем, носил шапку с крестом, рваную доху. Другой, Абдул, был крестьянином. Третий пленник вскоре умер, похоронили сидя. Жили они сначала на берегу, потом у нас во флигеле. Отец мой, священник, выучил Абаза «Верую…», просиживал у них дотемна. Абаз порядочно знал русский язык, читал, писал, ходил покупать крендели у Канарейкина. Потом черкесов перевели в Тверь. Отец их спрашивал – рады ли, что в Тверь?
Абаз с тоской отвечал:
– Нам Капказ надо…
Пожары
В 1872 году к подвальному Ивану Петровых приехал работник со Внуковского спиртзавода. Пошел ночевать на сеновал с цыгаркой. Пожарные скоро приехали. Но поповский дом уже запылал. Воду возили купеческие лошади. Из дома все почти вытащили. Павел-дьячок стал и полы разбирать, говорил, что в Красном Холме так дом спасли. А попа доктор Залесский завернул в свою шубу и донес до Казимировой без чувств. Ребят двоих, Павла и Марию, снесли сначала за два дома на почту, а как стало и ту засыпать галками, то понесли на Соколиху, к казначею, построили их, как телят, в уголку, казначейша принесла им конфет, пряников, всю ночь не отходила от них. Дедушку, что хорошо кричал по-поросячьи, забыли в комнатушке рядом с кухней. Все уже из дома вынесли, а он все спит, глушня, ему было около 90 лет. Потом он снял рубаху, смотрит на огонь во дворе и повторяет: «Я говорил! Я говорил!» А сам не идет, упирается. Обезумел старик. Ему дали в руки игрушку, льва большого, и увели на почту. А там уже на почтовые тройки складывают конторское имущество…