Пошехонские реки суть: Мелеча, Молога, Шексна, Уломна, Кесьма, Волчина, Медведица, Ворожба, Сога, Согожа, Сить, Ламь.
Городки: Бежецк, Устюжна, Рамешки, Кукобой, Буй и Кадуй, Красный Холм, Чебсара и собственно Пошехонье, уроженцам которого великий сатирик сослужил такую службу, что, несмотря на все их ухищрения, удвоение названия города (Пошехонье-Володарск), слава о них как о закосневших в своем пошехонье пошехонцах осталась такая, что даже от нынешнего пошехонского сыра до сих пор веет каким-то унынием…
Селения: Комарицы, Любегощи, Косодавль, Слуды, Пленишник, Чирец, Большой Мох, Коротынь, Средние Чуди и Задние Чуди.
Чуткое ухо непременно различит в упомянутых названиях болотистый звук непроходимой глущобы и полустертые слова позабытого языка веси, чудского племени, что тихо плодилось в комариной глуши во все времена исторических потрясений, покуда не было в плодовитости пересилено славянами.
И точно так же при определенной тонкости слуха в уцелевших свидетельствах побывавших в Пошехонье людей легко расслышать имя столицы сего дремучейшего пространства. Салтыкову-Щедрину является оно в ночном кошмаре: «Видел во сне… Приехал будто бы я в Весьегонск и не знаю, куда бежать: в Устюжну или в Череповец».
Весьегонск.
«Унылый город», – однозначно констатирует проезжавший через Весьегонск после очередного пожара чиновник И. Суханов в частном дневнике. Издатель «Москвитянина» М. Погодин частностью не обошелся, вышла история. Он отправился в Весьегонск, чтоб осмотреть место на реке Сить, где князь владимирский Юрий дал решающее сражение Батыеву войску, в котором пал, не стяжав победы, чем судьба Руси была предопределена на ближайшие два столетия. Однако в Весьегонске никто ничего не знал ни о какой Сити. Погодин записал свой разговор с капитан-исправником. Получился диалог в духе Гоголя: «На что вам эту речку? – На ней происходило знаменитое сражение с татарами. – …Воля ваша, я знаю свой уезд, как ладонь, и отвечаю головой, что Сити у нас нет». Капитан-исправник был точен, хотя и недалек: Сить протекала в ста километрах в соседнем уезде. Но когда Погодин эту историю рассказал друзьям в Москве, Гоголь, натурально, объявился: в рукописи «Мертвых душ» вычеркнув «Волоколамск» вписал «Весьегонск» как наиболее достоверный символ российского захолустья.
Положительно, не было проезжего, который помянул бы каким-нибудь добрым словом родину моих предков!
После всего сказанного это вроде бы неудивительно. Но объяснюсь. Второй раз в Весьегонск стронуло меня письмо величайшего знатока всей пошехонской и в особенности весьегонской старины Бориса Федоровича Купцова. Он сообщал, что в руки ему попали записки весьегонского агронома П.А. Сиверцева, в которых, в частности, рассказано, как он, Сиверцев, будучи еще очень молодым человеком, с моим прадедом, тоже молодым, устроили первый в городе каток на Мологе и катались на коньках с барышнями, собрав вокруг толпу народа, как на ярмарочное водосвятие…
Представив легкость скольжения по речному льду, искристый снег, запах мороза, смех молодежи, светящийся в зимних сумерках транспарант с изображенной на нем Масленицей в санях, запряженных огнедышащими медведями, я вновь ощутил надежду, что, может быть, хоть через это свидетельство загляну за мрачную ширму Пошехонья – ибо продолжал пребывать в уверенности, что переводчики «Божественной комедии» не появляются из ничего, из пустоты, и даже хуже, чем из пустоты, – из тьмы, переполненной сдавленным страданием, торжествующей пошлостью и «повседневным ужасом».
По приезде выяснилось, что Борис Федорович записки Сиверцева привел в порядок и собственноручно переписал в толстую, большого формата… Нет, тетрадью это, пожалуй, уже нельзя было назвать. Скорее в книгу, собственноручно им в единственном экземпляре сотворенную книгу, пролистнув которую, я со смешанным чувством удивления и мальчишеского восторга заметил внутри так же вот, от руки, вычерченные схемы и карты. С легкомыслием москвича, привыкшего в обиходе к компьютеру и разного рода копировальной технике, я попросил эту тетрадь часа на два, чтобы сделать копию. Принимая «записки» из рук Купцова, я ощутил, с какой неохотой расстается он с ними. Творец единственного в своем роде произведения не может внутренне не противиться тиражированию своего детища, подумал я. Я полагал, что знаю цену единственным экземплярам книг, к тому же рукописных. Я еще не знал, что Купцов, почти не зная меня, отдал в мои руки сокровище – ведь я не читал «записок».
И, по совести сказать, не ждал от них слишком многого, полагая, что в лучшем случае окажутся они дневником умного и наблюдательного человека, переполненным, как и всякий дневник, бесчисленными подробностями, под которыми погребены два-три факта действительно любопытных. Поэтому задача виделась мне в чисто техническом аспекте: отксерить 80 разворотов рукописной книги и спокойненько выбрать из нее все, что нужно.
Но ведь – Пошехонье. Сделать ксерокопию в Весьегонске оказалось решительно невозможно. Я побывал в приемной главы администрации, в отделе культуры, в земельном отделе и даже в пожарной части. Единственный еле живой ксерокс я отыскал именно там, но – злой рок! – он был слишком мал, чтобы копировать страницы большего, нежели стандартный, формата.
Тогда-то и случилось самое страшное. Устав от беготни по городу, я зашел в ресторан, заказал себе ужин, в ожидании его раскрыл «записки» и стал читать. А потом достал свою тетрадь и стал писать. Писал, пока не устала рука и официанты не уставились на меня, как на сумасшедшего. Потому что это в Париже человек, пишущий в кафе, – заурядность. А в Весьегонске такой манере поведения надо еще найти объяснение. А объяснение было простое: я попал в западню. В руках у меня было сокровище, а унести его с собой я не мог иначе, как переписав всю эту тетрадь от начала до конца – все 160 страниц. Потому что, раскрыв записки ученого агронома П.А. Сиверцева, я улетел в них с головой. Я наконец обрел то, что искал: тот поэтический контекст, в котором мог родиться и стать тем, кем он стал, мой прадед Николай Николаевич.
В последующие сутки я сначала писал, а потом просто надиктовывал на диктофон куски из записок ученого агронома Сиверцева. Собирать предания о Весьегонске он начал в 1902-м, последние записи сделал спустя тридцать лет. И получилась великолепная коллекция историй. Благодаря ей впервые Весьегонск явился мне не заколдованной оцепенелой провинцией, а, напротив, полным смысла и красоты самобытным пространством, вполне достойным служить сценой для того божественного спектакля, что разыгрывается из века в век, приглашая к участию каждого. И знатного, и простолюдина, и самодура-правителя, и заговорщицу-бомбистку, и святого, и чернокнижника, и счастливого любовника, и обманутого мужа, и идеалиста-мечтателя, и прагматика-купчину, и лицедея, и того предводителя уездного дворянства, который вдруг бросил все и, не зная даже английского языка, уехал в Америку, на последние деньги купил лесопилку… а в результате основал на побережье Флориды город Санкт-Петербург, выстроил университет в Винтерпарке, отель в Сарасоте, а в Ашвилле – здание федерального суда. Очень многое вдруг связалось. И стало ясно, что, как бы ни далек был от столиц город моих предков, сквозь него точно так же продернут нерв всей истории нашей: страшной, разумеется, полной разрывов, смуты, замирания жизни и все же неизменно возобновляющейся и иногда достигающей даже зрелой полноты, когда устоявшееся на несколько десятилетий относительное благополучие начинает вдруг приносить плоды, следы которых в эпохи упадка более всего и шокируют несведущего, принуждая его непрерывно вопрошать: откуда? Откуда на берегах Мологи самаркандские монеты Х века? Откуда немецкие, греческие, итальянские купцы в Веси Йогонской? Откуда слава об Устюжне как о кузнице Московского государства, когда вокруг ни Магнитки, ни Курской магнитной аномалии – одни ржавые болота, полные бедной болотной руды? Откуда под Красным Холмом, который есть, должно быть, единственная пошехонская возвышенность, развалины Николаевского Антониева монастыря, который, прежде чем разрушиться, послужив последовательно спичечной фабрикой, валяльной мастерской, птицефабрикой и последним прибежищем для заблудших мира сего, был ведь прежде построен? И построен так, что в нем очевидны следы московского, или, что точнее, экспортированного в Московию итальянского стиля, коим красуются и соборы столичного Кремля? Откуда в Весьегонске крупнейшая рождественская ярмарка, с которой одних только пошлин торговых собирали в казну до 70 000 серебром, а товар везли со всего Севера и Поволжья, вплоть до Астрахани? Откуда, наконец, на этой «покрытой хвойным лесом равнине» такое явление, как Бежецк – город, похожий на великолепную декорацию в стиле модерн? Декорацию, послужившую для съемок какого-то фильма о жизни, соответствующей изяществу этого архитектурного убранства, да так и оставленную неразобранной в чистом поле и ныне кое-как приспособленную для жизни обитателей постсоветского пространства? Но ведь этот город – не декорация. Он действительно был, и, значит, была жизнь, соответствующая изяществу его линий. Больше того, бежецкое приданое жены Генриха Шлимана дало начало его российскому капиталу, употребленному на раскопки Трои. В это почти не верится, но это правда. Просто для того, чтобы увидеть эту реальность, надо найти лазейку за мрачную завесу Пошехонья – и щедринского, и нынешнего. И мне повезло: ход я нашел благодаря «запискам» Сиверцева. Словно сказку, читал я, как в 1812 году в Весьегонск забрели голодные, никакому воинству и никакому императору уже не причастные французы; как в 1877-м во дворе земской больницы жили пленные башибузуки, а мальчишки глядели на их косматые шапки и боялись их; как незадолго до последнего покушения на царя в городе поселилась странная lady in black, позднее уже по опубликованным портретам цареубийц опознанная весьегонцами как Софья Перовская; и как однажды темной зимней ночью сам государь император Александр I проскочил город в возке, не заметив священника, который вышел к нему с хоругвями – то ли дремал царь, то ли торопился навестить одну представленную ему в Петербурге красавицу…