Индия, как и Персия, связана с дельтой траекториями птичьих перелетов и древними торговыми путями. Индийские купцы, торговавшие в Астрахани, ежегодно привозили воду священного Ганга, чтобы вылить ее в Волгу. «Привитая» Гангом Волга становилась священной рекой… Все здесь смешивается, сплавляется, претерпевает взаимные превращения. Колония индийских торговцев (которым запрещено было вывозить с родины жен) в конце концов растворилась в Астрахани, смешавшись с татарским населением и дав особое поколение татар, называвшихся аргыжанскими…
А от других культур, которые пронесло над Волгой, как облака, вообще ничего не осталось, кроме случайно уцелевших благодаря топонимам слов да случайно обнаруженных, раздутых ветром могил… Хлебников (и это отмечено исследователями) оставил много «отрывков» – стихотворений, начинающихся как бы не с начала, или прозы, внезапно, круто, почти до непроходимости сгущающейся безо всяких интерлюдий. Он знал цену осколков – черепков посуды, еще хранящих ритм прежнего узора, или обломка башни «темно-синего полива», которые – будучи лишь маленькой частью чего-то целого – разве не прекрасны сами по себе? От его «внезапных» кусков веет мыслью далеко не праздной: если нашей цивилизации суждено исчезнуть – что сохранится? Какое слово? Какая строка? Хлебников знает цену одной-единственной строке, как археолог, ступивший в занесенный песками город и наблюдающий змею, скользящую по камню с единственной уцелевшей надписью: «Нет Бога кроме Бога».
Ах, если бы! Если бы это!
И я свирел в свою свирель
И мир хотел в свою хотель.
Мне послушные свивались звезды
в плавный кружеток.
Я свирел в свою свирель, выполняя мира рок…
Ах, если бы это!
Территория любви
И когда мы увидели даль, из которой они однажды пришли, забрав с собою весь скарб, в том числе и гору (ибо в их представлении вера бессмысленна без почитания гор); в тучах пыли над потными лошадьми и украшенными разноцветными лентами кибитками, орда со всеми своими воинами и женщинами, орущими младенцами, колдунами, роженицами на сносях и пылкими юношами, готовыми к разбою, баранами и ловчими птицами, тяжелыми священными книгами, написанными по-тангутски, бронзовыми статуэтками Будды и масками тысячи других своих бурханов, увенчанными коронами из черепов, с прокопченными кожаными чайниками и тибетскими колоколами с языками из зашитого в кожу песка, с черными священными пилюлями шалир, которые, по словам стариков, в момент смерти помогают душе отделиться от тела, а по словам молодых, только слабят, с дудками, выделанными из берцовых костей девственниц и обрядовыми сосудами, украшенными птичьими перьями; когда мы увидели весь этот невообразимый простор, до самой Великой Китайской стены наполненный трелями птиц, мы поспешно оставили ссоры свои и страхи свои и сделались недвижны и чисты, словно соляные столпы. Травы еще не пожухли. За озером, неправдоподобная голубизна которого была пронизана прожилками солнца и оторочена белой искрящейся каймой, стояли тяжелые тучи; время ненастья набухало в их клублении и свитках молний, похожих на исполинские деревья, а значит – скажи мне, скажи: если мы умрем сейчас, когда синева ливня смажет дальний берег и обратит дороги в густо текущую кровь, – умрем ли мы любимыми? Или нет? Здесь нет ни деревца, ни грота, ни оврага, ни тростникового шалаша, и огненные джинны будут плясать вокруг нас, как сущие дьяволы; так скажи мне, скажи… Или та жизнь, там далеко, где нет ни степи, ни запаха полыни, ни грозы, надвигающейся из пустыни, но зато есть стены и потолок, о, эта жизнь, от которой хочется кричать или пить, что, в сущности, одно и то же, ибо каждый глоток есть проглоченный, умерший крик, – скажи, в той жизни мы оказались столь бездарны, что разучились любить? Ведь мы так давно не признавались в любви друг другу…
Гора Богдо надвигалась на нас, как собор, – тысячью изваяний, тысячью запрокинутых в небо лиц и гримас, искаженных давлением толщ, химерических тварей и продутых в песчанике горл, в которых пробовал голос ветер, хозяин всего этого архитектурного безумия, всех этих карнизов, пилястров, колонн и фризов с темными письменами триасовой эры: Litorinella acuta, например, или Melanopsis marineana, или Crasatella ponderosa, но, в сущности только отдельными буквами или даже осколками букв, ибо время, когда они запечатлелись, было очень давно, это было время бабочек, саламандр и мастодонтов, хотя никого из поименованных существ о ту пору тоже не водилось здесь, ибо тут плескалось море, великое Сарматское море, хотя никаких сарматов, разумеется, вовсе не было, да и истории вообще. Время тогда без спешки было занято наращиванием на земле исполинских осадочных толщ. Нефть выпала в жидкий остаток. Соль – в сухой. И если я проведу тебя сквозь украшающие стены собора травы, непозволительно-торопливо перелистывая страницы ботанического атласа, мимо редчайшего из гербариев, когда-либо созданных природой, к той пещере возле вершины, то, возможно, мы увидим самую фантастическую часть этого многосложного построения – сокрытый оболочкой известняков и плотью глин соляной купол храма. Соль земли. Впрочем, мы рассчитываем чересчур уж на многое. Я готов и к тому, что мы ничего не увидим, кроме темной утробы, в которой рождается ветер, или ржавых ступеней, ведущих в ад, или холодного подземелья, забрызганного пометом летучих мышей, подле которого легко будет ощутить себя чуть испуганным мальчиком, и, обняв тебя, прижав тебя к себе, чтобы укрыть тебя и укрыться тобой, прошептать с нежностью и пылом тех давних лет, когда, помнишь, мы все так нуждались в нежности, истертой потом обо всю эту жизнь: я люблю тебя…
Люблю тебя… люблю тебя… люблю тебя…
Ах, это эхо вторит словам, что я желал бы бесконечно слушать из уст твоих, любимая, а ты – ты уже далеко, ты охвачена ветром, разбуженным нашими голосами, и он влечет тебя, о странный ветер, по долинам горы, словно по долам времени. И я вижу, как ты идешь, а травы вокруг тебя делаются все гуще и выше, или наоборот – ты все меньше, меньше становишься в травах и вот-вот готова исчезнуть в них совсем девочкой, и тут только я соображаю, к чему это может привести, и бросаюсь вослед, боясь не того, что не догоню, а того, что ты не узнаешь меня, уйдешь в такую даль прошлого, где меня еще не было, и ты не узнаешь меня во мне, даже если увидишь, просто не поймешь, что я – это я. И тогда, значит, все эти годы, когда мы тщетно пытались уберечь свою любовь от терки быта, ремонтов, болезней детей, переездов на дачу и бесконечных попыток свести концы с концами, – они, значит, были напрасны, да? Ну да, выходит. Хотя дети здесь ни при чем. Конечно, когда-то без них нам легче было играть со своей любовью, играть, как в кино, водить всех за нос – в этот вечер быть друзьями или добрыми знакомыми, в другой – любовниками, встречаться в кафе или в кино и шепотом дразнить друг друга дух захватывающими признаниями… Но это время прошло – и во что превратились мы сами? Этот вопрос терзает меня, пока я бегу, погоняемый страхом, что мы разбудили слишком могучие силы и они рассудили по-своему, не так, как мы: они могли решить, например, что в духовном смысле эти десять лет действительно недорогого стоили, и даровали тебе возможность забыть и начать все сначала, меня же, за все, что я натворил, – оставить как есть и без забвенья…