Германтов и унижение Палладио - читать онлайн книгу. Автор: Александр Товбин cтр.№ 253

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Германтов и унижение Палладио | Автор книги - Александр Товбин

Cтраница 253
читать онлайн книги бесплатно

А что она тогда ощущала? Записана ли где-то гамма чувств, толкнувших её к безумному шагу?

И чем стал бы для неё новорожденный ребёнок – разновидностью пластилина?

Как это теперь узнать?

Как?

В еле колеблющемся чёрном зеркале всё ярче, чётче отражались огни, подсвеченные фасады… И как же нарисовался-образовался банальнейший треугольник?

Почему-то опять увидел растрескавшееся цементное дно треугольного лестничного пролёта.

Он, Катя и – Бобка?

Он и Катя – понятно, они ведь идеально подходили друг другу.

Но Бобка – как соперник? Бобка нетерпеливо снимает с неё розовый стёганый халат, целует её грудь, его немытые волосы падают на её лицо?

Но… разве легче было бы Германтову, если бы вместо Бобки снимал халат с Кати английский лорд?

Увидел Катину шею, стройную, длинную-длинную… и две руки – свою руку и Бобкину, – тянущиеся к ней…

Вот если бы…

Если бы да кабы… В навязчивых видениях снова и снова возникал бассейн в Эчмиадзине, где, не гнушаясь голливудских эффектов, плавал ненавистный труп. Да: своевременно утопить или убить надо было Бобку, убить и закопать, и ничего не писать на камне. Убить – и всё тут; о, примитивный ревнивец-Германтов, к тому же – неожиданный «ревнивец постфактум», мог бы, конечно, позавидовать болезненной утончённости мнительного ревнивца Свана, соткавшего ревность свою из стольких нюансов чувств, однако Германтову тогда, когда он одурел от бессмысленной запоздалой ревности, было не до сравнений…

Он лишь перебирал грубо примитивные, хотя одинаково жестокие, варианты Бобкиной казни: вот после взмаха секиры отделилась от окровавленного туловища волосатая носатая голова, покатилась… Покатилась, упруго запрыгала по гранитным ступеням, как отвратительный мяч, шлёпнулась в загустевавшую воду…

Буу-у-ульк.

Бобкина голова всё-таки утонула? А куда же обезглавленное туловище подевалось? Открыл глаза: переливалась чёрным блеском Нева, плыли-струились огни, яично-жёлтые отражения, по Английской набережной заведённо неслись машины.

Впрочем, о чём он? Любовный треугольник, оскорбительный для Германтова, едва нарисовавшись, сразу же и исчез, как если бы нарисован был симпатическими чернилами, ибо сразу Германтов оказался ненужным, лишним; третьим – лишним.

Да, случившееся – при внешней своей банальности – случилось и разрешилось молниеносно, и, стало быть, психологические перипетии попросту не успели вписаться в мучительную геометрическую фигуру, а уж был ли толк в воображаемых, на много лет опоздавших казнях…

– Классический треугольник? – спросил как бы невзначай Шанский. – И на какой же риф наскочила любовная лодка? – И, спохватываясь, Шанский добавил: – Можешь не отвечать.

Германтов и не отвечал.

Лепка и любовь, да, лепка и любовь – лепка как болезнь, любовь как болезнь: два болезненных противоречивых инстинкта наполняли и направляли Катину жизнь, две трудно реализуемые одновременно, трудно совместимые страсти разрывали её и – разорвали, ей ведь надо было, пока лепила, забывать о земном: приподыматься над обыденностью, даже взмывать, а у любви…

А у любви, самой возвышенной, вдруг обнаруживаются приземлённые, вполне обыденные цели, последствия…

* * *

То, что она лепила, то, что хотела и могла вылепить, никому не было нужно, стандарты Худфонда её отвращали. Да и то, что хотела она лепить, было идеологически неприемлемо; тут и любовь иссякла, вся её энергия вытекла в невидимую пробоину. Сквозная рана в груди?

– Я опустела с тобой, – так и сказала. – Помнишь тот день, когда мы с тобой впервые заговорили? Что со мною стряслось тогда – жареный петух клюнул? До сих пор у меня в ушах посвистывания ветра, плеск, а как летели облака над Невой… А потом? Помнишь наши кухонные заумные разговоры, наши радения до глубокой ночи? Ты был так умён, так находчив, – как его резануло: «был»! – С самого первого чудесного дня ты меня наполнял, переполнял, я боялась лопнуть от счастья, но теперь-то я боюсь тебя разлюбить как раз за то, за что тогда полюбила: ты продолжаешь умничать, но – исключительно для себя, а я вдруг почувствовала, что опустела, превратилась в самую настоящую мнимость; вчера в зеркало посмотрелась, так я там себя не увидела, – Германтов, получается, сам неосторожно любовь прикончил, кто же ещё? Вмиг, двумя-тремя походя брошенными словами обманул все её ожидания, оборвал душевные связи, которые были между ними, вмиг! – Да, – всё говорила и говорила она, – кому нужны мои мучения, кому? Мне не нужны, но раз я не могу избавиться от них, значит, кому-то нужны, – подразумевалось, что ему нужны, кому же ещё?

Да, всё думал и думал он, лепка-болезнь, любовь-болезнь; стихии творчества и любви в чём-то близки, родственны даже, но они же во временных протяжённостях своих несовместны, в творчестве и любви не бывает исполненных сплошь желаний. А ведь Катя жаждала не только новых романтичных порывов-прорывов, но – неизбывной результативной любви, погружённой в самую что ни на есть обыденность здоровой жизни; она, до безумия доводившая себя в лепке, хотела быть ещё и нормальной, как все, хотела рожать, выкармливать и растить детей, хотела иметь – её признание – много детей, а потом когда-нибудь – много-премного внуков. Ей-то идея родового бессмертия вовсе не казалась бессмысленной, напротив, казалась органичной в спасительности своей: Катя словно бессознательно жаждала победить рок, методично изводивший её семью.

Однако – при бездумном попустительстве Германтова, кого же ещё? – роль рока на сей раз исполнил Бобка Чеховер.

Тут как тут появился-подвернулся.

И предназначенную ему роль отменно исполнил.

* * *

Что известно было о Бобке?

Что он, племянник известного шахматиста, покантовался в компании золотой молодёжи, украшавшей Невский, но занялся всё-таки делом и обратил на себя внимание как талантливый график, удачно проиллюстрировавший «Мцыри», награждённый за «Мцыри» какой-то издательской премией. Да, Бобка, горбоносый, патлатый – впечатляющие густые спутанные патлы до плеч с перхотью и раннею сединой, – остро пахнущий потом и мужскими гормонами, отменно рисовал волосатыми своими руками, да-да, обеими: одной быстро и точно рисовал, другой, тоже быстро и безошибочно, то одним пальцем, то другим, а иногда и выпуклостью на ладони, так называемым «бугром Венеры», растушёвывал-размазывал уголь. Да, отменно рисовал, выразительно, с этим и при желании не поспоришь. В большущей, оклеенной холстиной папке его, которую он повсюду таскал с собой – форменный чёрт с плоской торбой, ко всему вечно углем перепачканный! – были и чистые листы ватмана, про запас, и изумительные рисунки, тонкие, сделанные угольным итальянским карандашом или жирные, размашистые, с растушёвками, исполненные настоящим древесным углем, этакой круглой, крошащейся и при лёгком нажиме угольной палочкой; коробочки с палочками рисовального угля продавались в вестибюле Академии художеств в специальном киоске.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению