На трибуну вышел Берия и принялся критиковать писателей. В этот момент сосед Яшвили заметил, что кресло Паоло пусто. И в эту секунду раздался выстрел. Оказалось, Яшвили вышел из зала, поднялся на второй этаж и пустил себе пулю в рот. Все стены были в крови.
Конечно же об этом скоро стало всем известно. Домой к Паоло, а он с семьей жил неподалеку от Дома писателей, тут же пришли с обыском и вынесли два чемодана рукописей.
Но предсмертное письмо отца Медея прочла. Паоло писал ей, что в ночь перед самоубийством он вошел в ее комнату и стоял над ее кроватью. «Но даже ты не могла меня спасти, – писал Паоло. – Я сделал то, что должен был сделать. Иначе ты бы потом сама перестала меня уважать».
На похоронах Яшвили было совсем немного народа: брат, жена, какие-то немногочисленные родственники. Из коллег был только один поэт Колау Надирадзе. Остальные испугались.
Когда Берии сказали, что на похоронах был единственный поэт, он спросил:
– Кто?
– Колау Надирадзе, – ответили ему.
– Ну и молодец.
Его, кстати, не тронули, он умер своей смертью.
Медея во время похорон потеряла сознание. Но никто не обратил на нее внимания. Только один из чекистов указал: «Девочка упала». Тогда ее подняли и привели в чувство.
Мы с мамой, как только вернулись из Абастумани, пришли к вдове Паоло, Тамаре Серебряковой.
Медея сидела, убитая горем. Она месяца два не могла выйти из дома. А мимо Дома писателей, где покончил с собой ее отец, не могла пройти до конца жизни, всегда ходила кружными путями.
* * *
Когда мы вернулись в Тбилиси, мама стала ходить в тюрьму с передачей для папы. Однажды ушла и пропала на три дня. Мы с братом прибежали к тюрьме и увидели огромную очередь, в которой стояла и мама. Со страшными опухшими ногами.
Очереди были громадные. Люди стояли с рассвета до рассвета. У некоторых брали передачи и 50 рублей, а некоторым говорили: «10 лет без права переписки».
Однажды по очереди пронесся слух – два эшелона заключенных отправили в Ростов. Мама продала в публичную библиотеку 45 томов лондонской энциклопедии, которую папа в 1937 году выписал из Лондона, и на эти деньги поехала в Ростов.
Там она узнала, что эшелон с заключенными из Тбилиси стоит на запасных путях. Мама 12 километров прошла до него пешком.
Когда нашла наконец этот эшелон, конвоиры ее не подпустили: «Будем стрелять». Мама испугалась – у нее же оставались мы с братом. И она, передав для отца теплые вещи, вернулась.
А папы в этот момент уже не было в живых. Мы тогда этого не знали. Да мама и не поверила бы этому.
Она всегда говорила: «Я верю, что Бог вернет мне мужа».
Даже я, вернувшись из ссылки в Казахстане, тоже ловила себя на том, что всматриваюсь в мужчин на улице – не идет ли среди них мой отец…
Сразу же после папиного ареста мама отнесла все бумаги – акции Харримана на владение марганцевыми рудниками и номера счетов в иностранных банках, где папа хранил деньги, – его родной сестре Анне. Она жила рядом с Академией художеств, квартира находилась на первом этаже, и еще был подвал, где они хранили продукты. Тетка спрятала бумаги в этом самом подвале.
Но вскоре арестовали ее сына, агронома. И тетка, испугавшись, что бумаги на иностранном языке смогут навредить сыну, когда к ней придут с обыском, бросила все документы в камин. Мама, когда узнала об этом, три дня не могла встать с постели.
Так у нас пропали все акции и финансовые бумаги, которые хотя бы давали надежду на пусть и призрачное, но обеспеченное будущее…
Мы остались втроем – мама и я с братом. Мы тогда жили в бывшей гостинице возле Оперы.
Как-то я вышла на балкон и увидела их.
Чекистов тогда легко было узнать – трое молодых мужчин, в одинаковых пальто, с похожими равнодушно-сосредоточенными лицами входили в наш подъезд. Я поняла – они идут за мамой.
Я выбежала из нашей комнаты в коридор, где была устроена малюсенькая кухня. Мама стояла у керосинки и готовила ужин.
– Что случилось? – спросила она у меня.
Видно, по моему побледневшему лицу она догадалась, что что-то произошло. Но я ответила:
– Все в порядке.
– Нет, я вижу, что что-то произошло. – Провести маму было не так-то легко.
В этот момент в наш коридор вошли трое мужчин. Мама тут же поняла, кто они и что является целью их визита. Она тоже побледнела и, не говоря ни слова, лишь одной рукой указала мне на себя: «Они пришли за мной».
– Габуния где? – по-хозяйски спросили вошедшие.
Мама указала на дверь старших по дому, погасила керосинку, оставив на ней готовившийся ужин, и, кивнув, позвала меня за собой в нашу комнату.
Там она села на кровать и обратилась ко мне:
– Не соглашайтесь идти в приют, скажите, что у вас есть родственники. А сейчас помоги мне собрать теплые вещи.
Через какое-то время – нам оно показалось вечностью – мы услышали открывающуюся дверь из квартиры Габуния. И обе, мертвенно-бледные, принялись слушать звуки шагов. Неожиданно мужчины прошли мимо нашей комнаты и направились к соседу, литературному критику Бисмарку Гогелия. В этот день он был арестован.
Я долго не могла поверить своему счастью – маму не тронули. А потом ругала себя за свой эгоизм: ведь все равно арестовали ни в чем не повинного человека.
Но зато мама была с нами!
Ужин так и остался стоять на керосинке. А мы с нею легли в кровать и укутались одеялом.
Я открыла книгу и начала читать. А мама молча лежала и смотрела в потолок. В этот день мы решили, что она больше не будет ночевать дома. И это, как оказалось, спасло ей жизнь…
За ней все время приходили чекисты. Я сидела, помню, в школе и думала – арестовали сегодня маму или нет. Когда приходила после уроков домой, то первым делом немножко приоткрывала дверь и смотрела в щелочку. Если комната перерыта, значит, маму увели. Если нет, спокойно входила – значит, мама с нами.
Вдруг учительница меня вызывает: «Что я сейчас сказала?» А я ее не слушала и не смогла повторить. «Вот размечталась, княгиня», – отругала она меня. Я расплакалась, не до мечтаний мне было.
Однажды я вместо мамы носила передачу дяде Диме. Его арестовали за то, что он не в то время засмеялся.
Никогда не забуду, с каким замиранием сердца подходила к тюремной форточке, передавала посылку и ждала: будет ответ или нет. Потому что если был ответ, значит, человек жив. Дядя ответил запиской: «Получил, спасибо».
В тридцатых годах весь проспект Руставели был увешан репродукторами, по которым транслировались судебные процессы. День и ночь арестованные признавали свою вину.
Так моя подруга Медея Яшвили ходила по проспекту, заткнув уши.