Я сел в машину и поехал прочь. Обычно она дважды в неделю ходила на тренировки, по понедельникам и средам; может, она и сейчас на стадионе. А может, позвонила мне на работу, узнала, что я заболел после истории в Рёлдале, и поехала ко мне. Я выбрал путь мимо купальни, спустился оттуда на Нурдре-гате и двинул в гору, на Клоккервейен. У ограды припаркована машина. Мой отец сидел на крыльце, ждал. Я зарулил во двор, вышел из машины, зашагал к дому. Отец не был на Клоккервейен больше года. Он встал, отряхнул брюки.
— Тебя можно поздравить, — сказал он.
— Спасибо.
— По телевизору тебя показывали.
— По местному каналу.
— Не только, еще и в «Новостях дня».
Я не знал, что сказать. Он теребил пиджак, чувствуя себя не в своей тарелке.
— Что, снова дед?
— Да, надо бы тебе приехать.
— Он в больнице?
— От больницы он отказался. Мы вызвали врача.
— Плохо дело?
— Да, вправду плохо.
— Едем.
— А на работу тебе не надо? У вас там полная неразбериха.
Мы пошли к машинам. Я пропустил его вперед и поехал следом. Так лучше всего. Отец всегда ездил с ветерком. Врубит четвертую передачу — и вперед, поэтому визг шин его автомобиля слышно издалека. В школе меня из-за него вечно дразнили. Он работал на электростанции ночным сторожем и в дневное время ходил усталый, с видом туповатым и измученным, а юные хулиганы, конечно же, этим пользовались. Постоянно подстраивали ему всякие пакости — то бумажник на дорогу подбросят, то глушитель снегом забьют, — и всякий раз он попадался на их удочку. Я стыдился появляться с ним вместе на улице. А уж родительские собрания или рождественские праздники вообще были настоящей пыткой. Я видел в заднем стекле машины его затылок, поредевшие волосы и снова, как наяву, почувствовал на себе выходной костюм, рождественский или выпускной, пиджак и брюки какие-то тесные, колются. Словно в цепях ходишь. Но я не жалел себя. Думаю, дело в том, что я не мог себе представить, что будет иначе, или что я могу потребовать чего-то большего, что жизнь может быть лучше и веселее. Печально, но я никогда не понимал, что можно добиться лучшего.
Мама ждала на лужайке. Сообщила, что в обед они помогли деду спуститься вниз и он поел вместе с ними. Казался бодрым, как никогда. Но скоро сник, сказал, что хочет прилечь. Мама слышала, как он потащился в уборную, а потом все стихло. Через некоторое время она проверила, но там оказалось пусто. Вышла на крыльцо и увидела его. Он шел в лес. Мама с отцом бросились за ним, а он спрятался за сосной и закудахтал как курица. Потребовал, чтобы отец ушел домой, иначе он ни слова не скажет. Отец ушел. Мать осталась, начала переговоры с упрямцем.
— Он сказал, что хочет отыскать себе местечко в лесу, — тихо заметила она.
— И чем же ты его задержала?
— Посулила, что ты приедешь.
— А еще что-нибудь сулила? Насчет Сив?
— Кажется, да, — пробормотала она. — Очень ему охота, чтобы вы помирились.
Отец отковырнул от стены кусок отставшей краски и медленно открыл входную дверь.
Я поговорил с врачом. Он спросил, не вызвать ли «скорую». Дед, конечно, не хочет в больницу, но можно дать ему успокоительного и отвезти туда.
Я отклонил эту идею.
Дед лежал, опираясь на целую гору подушек. Весь какой-то желтый, на лице темные пятна. Когда я заглянул в комнату, он спал, хрипло втягивая воздух и со свистом выпуская, но стоило мне закрыть дверь, как глаза открылись, хрипы умолкли. На вид он показался мне совсем слабым. Глаза, обычно ясные, зоркие, помутнели, словно подернулись молочно-голубой пленкой. Я сел на край кровати, глядя на его горбоносое лицо.
— Говорят, ты в лес собирался, новую жизнь хотел начать, — сказал я.
— Да ну? Неужто?
— Ты не помнишь?
— А что тут помнить? — Он закашлялся.
— Мама скрипку достала.
Я показал на полку над кроватью. Дед повернул голову, взглянул на свою старую скрипку.
— Да уж, иначе она никак не могла, — проворчал он. — Непременно ей надо напомнить мне о моих неудачах.
— А я любил слушать, как ты играешь.
— Это ты сейчас так говоришь, чтоб меня порадовать.
— Нет, правда любил.
Он повернул голову, без всякого выражения посмотрел на меня. Руки сплошь в печеночных пятнах. На одном предплечье черные синяки. Видно, врач брал кровь на анализ или лекарство колол. Дед поднес руку ко лбу, застонал.
— Я слышу, как течет кровь.
— Что ты сказал? — переспросил я.
— Слышу, как кровь течет.
— Ты просто себе внушаешь.
— Нет. Я чувствую. — Он отвернулся.
Опять пошел дождь. Капли монотонно застучали по гофрированной крыше за окном. Дед прислушался, попросил открыть окно. Я открыл и снова сел. Он закрыл глаза, вздрогнул и с тихим всхлипом поднял веки.
— Я рассказывал тебе о Людвике?
— Мы же вчера о нем говорили, разве ты не помнишь?
Он задумался. Похоже, вовсе не понимал, о чем я толкую. Потом веки вновь опустились, он задремал. Я сидел в этой комнатушке с косым потолком, слушал шум дождя. Сколько раз я сидел тут у окна, читал. И в дедовом доме тоже читал. Приходил к нему после школы, читал и обедал с ним вместе. Наверно, никогда не забуду дедов рыбный пудинг. Запах и вкус рыбного пудинга с карри, отварной картошкой, горохом и морковью.
— Я приврал, — проскрипел дед.
— Про Людвика?
— Не про все, но про то, что рассказывал о Людвике в лесу. Довольно много приврал. — На секунду-другую он вырубился. — Я всегда ему завидовал. И неудивительно. Мы дрались из-за девчонок, плавали наперегонки, соревновались в стрельбе, и всегда я чувствовал, что мне до него далеко. Думаешь, когда он вернулся после отсидки в наши края, стало по-другому? Ничего подобного! Хуже некуда. Людвик и на этом выиграл, ну как же, гордый нелюдим-одиночка, не мне чета, я-то жил наполовину в лесу, наполовину в городе и, как говорится, сразу двух зайцев убивал: и электричество у меня было, и водопровод, и ватерклозет, и лосятинка на столе. А он, дурень, ел мясо руками и вместо уборной в кустики ходил. Да, все осталось по-прежнему. Я косился на него и ждал случая отыграться. Вот тебе правда.
— Неудачник он был.
— Не-ет. Он кое-что сделал, — простонал дед, устало и раздосадованно.
Окно распахнулось настежь. Я закрепил створки крючками, обвел взглядом пейзаж с невысокими елками. Тучи вроде как редеют. Я вернулся к дедовой кровати. Он, прищурясь, смотрел на меня.
— Я заметил его, когда он стоял на поляне с ружьем, что-то выковыривал из ствола. У меня тоже было при себе ружье, я прислонился к дереву, поглядел на свое ружьишко, снял с предохранителя да и прицелился в Людвика. Зачем я это делал? Зачем целился в безобидного старика? Положил палец на спуск, держал его на мушке и думал, что стрелять не стану. Один раз он поднял взгляд, ровно что-то заметил, но опять опустил голову. Продолжал возиться с ружейным стволом. И тут мой палец нажал на спуск. Сам собой, почти без всякого усилия с моей стороны, спуск будто потянул палец за собой. Людвик дернулся, поднес руку к голове, будто оса его ужалила, и рухнул в траву. Я опустил ружье, сказал себе, что палец ненароком соскочил, хотя знал, поступок преднамеренный, как ни крути. Многие в округе наверняка скажут: оно и к лучшему, что Людвик на тот свет отправился. Иные еще и по плечу меня похлопают, с одобрением. Однако ж дело обстояло не так. У меня не было причины, я вообще не думал об этом. Разве он еще грозил людям опасностью? Разве я мстил за что-то? За что именно? Ведь мне он ничем не насолил. Никого из моей семьи и вообще из родни не трогал. Не было у меня причин. Я будто взял и вытащил из своего бытия сливную пробку, опустошил себя, а все потому, что не мог найти объяснения.