– Мне нравится моя работа, – с гордостью заявляет Ринри. – А теперь, если ты не против, я предлагаю совершить пешее паломничество в Токио. По местам нашего общего прошлого.
Мы уходим. Пешая прогулка по этому огромному городу представляется мне таким же безумством, как если бы он предложил мне пешком дойти до Иерусалима. А может, это мое заслуженное наказание.
Через лабиринт улочек попадаем на кладбище Аояма, некрополь мегаполиса. Здесь покоятся те, кто умер достойно. Мы можем быть спокойны за них.
В апреле восемьдесят девятого мы с Ринри целую ночь провели, лежа на могиле под цветущими сакурами кладбища Аояма. Разумеется, это было запрещено. Но мы совершили это преступление не из святотатства: просто эти вишни цвели с каким-то особенным пылом.
Апрель две тысячи двенадцатого года: сакура начинает полыхать. Мы с Ринри не разговариваем. Ноги сами приводят нас к знакомой могиле. Кажется, каждый из нас сосредоточился на воспоминании о чем-то исчезнувшем. Вот-вот…
– Было очень неудобно, – наконец изрекает Ринри.
– Ага.
Выходим на центральную аллею кладбища. Шок: мы встречаемся с нищим, которого я сто раз видела тогда, в восемьдесят девятом. Провожаю его взглядом, пока он не скрывается за поворотом, и восклицаю:
– Ты узнал его?!
– Нет.
– Невероятно: он вообще не изменился. Завернут все в ту же накидку, ни морщинки, ни одного седого волоса, то же выражение лица. Должны же были оставить на нем свой след двадцать лет, проведенных на этом кладбище!
– Может, это его сын, – самым серьезным тоном произносит Ринри.
Слишком потрясенная, чтобы реагировать на эту нелепицу, по-прежнему бреду рядом с юношей былых времен.
Мы выходим с кладбища, и время отменяется. Прогулка становится бесконечной. Ринри показывает мне на тротуар:
– Помнишь?
– Да.
Ринри указывает на станцию метро:
– Помнишь?
Потрясающе. Город усеян нашими воспоминаниями.
Он приводит меня в бар в квартале Роппонги.
– Здесь я себя не помню, – признаюсь я.
– Правильно. Мы пришли сюда впервые. До которого часа я вправе быть с тобой наедине?
– Сколько пожелаешь. Может, познакомишь меня с женой?
– Нет.
Молчание. Наконец я говорю:
– Не согласишься повстречаться со съемочной группой? Девушка-режиссер, оператор и переводчик. Они так поняли, что ты отказался сниматься. Я им много о тебе рассказывала.
Ринри берет мобильник и назначает Юмето встречу в ресторане на восемь вечера. От этого момента нас отделяют два часа.
Мы пьем вино. Далее следует длинный диалог, в котором каждую свою реплику Ринри начинает со слов: «А помнишь, ты говорила…»
То, что я говорила, по меньшей мере трудно приписать себе. Любое мое прежнее высказывание повергает меня в недоумение.
– Неужели не помнишь? – настаивает он.
– Нет, помню. Но больше так не считаю.
Мой всегдашний ответ. Когда Ринри в пятидесятый раз восклицает: «А помнишь, ты говорила!..» – я бормочу:
– Ринри, прости меня. Я была безумна.
И опускаю голову, удрученная точностью диагноза, который только что поставила себе. Хуже всего то, что я не уверена, что изменилась.
– Что ты! – возражает изумленный Ринри. – Это прекрасные воспоминания!
Я поднимаю глаза и вижу его горящий взгляд.
– Нам было по двадцать лет, – продолжает он с радостной улыбкой. – Мне было так весело в твоей компании.
«В твоей компании» – никто так не говорит, кроме Ринри. Он неверно понимает мой смех и, стараясь убедить меня, продолжает:
– Нам было по двадцать лет. Понимаешь?
Повторы, ритуал воспоминаний – все превращает меня в персонаж Чехова. Я разражаюсь рыданиями. Мое поведение выглядит в высшей степени не по-японски. Как я осмелилась хоть на мгновение подумать, что могу принадлежать к этой высшей нации? Посетители бара многозначительно отводят взгляды. А может, я достигла пика паранойи.
Ринри невозмутимо протягивает мне пачку бумажных носовых платков. Это не лишнее. В том состоянии, в котором я пребываю, мне уже ничего не страшно, и я наконец решаюсь задать вопрос, который с девяносто первого года вертится у меня на языке:
– Что с тобой было, когда я сбежала и ты перестал мне звонить?
Он делает глоток и неторопливо отвечает:
– Сначала я страдал. Мать отчитала меня: «Я тобой очень недовольна. Веди себя, как подобает японцу». Я заметил, что понятия не имею о том, что это такое. «Так я и думала. Вот почему я записала тебя на курсы японской культуры в Лондоне. Завтра ты уезжаешь». Я решил, что она шутит. Но я ошибся. Назавтра я отбыл в Лондон, где в течение двух лет действительно изучал японскую культуру. Видела бы ты, как смотрели на меня преподаватели и студенты, сплошь англичане и пакистанцы! Я на это вообще не обращал внимания. Обучение в высшей степени увлекло меня. Мать оказалась права: мне было необходимо почувствовать себя японцем. Заодно я открыл для себя Лондон, ставший самым моим любимым городом в мире. Я купил там три квартиры.
– Чертов Ринри!
– Чертов я! Потом отец отправил меня на два года в Базель, изучать геммологию. Я стал разбираться в драгоценных камнях. Ты не представляешь, как это завораживает!
Я улыбнулась: еще бы.
– Базель красивый город, но мне не слишком понравился. Я с легким сердцем уехал оттуда.
Надо же! А ведь это я учила этого парня французскому языку!
– И наконец, еще два года я завершал свое ювелирное образование в Сан-Диего, в Калифорнии.
– Однако в девяносто шестом ты был в Токио, мы встречались.
– Приезжал совсем ненадолго. Остальное время я жил в Калифорнии, мне там нравилось. Есть в ней что-то…
– Знаю.
– А потом я вернулся в Японию и, спасибо Лондону, влюбился в свою страну. Я похудел. Причем самым естественным способом: пристрастился к японской кухне. Отец назначил меня вице-президентом фирмы, что дало ему возможность почти незаметно уйти на покой. Он остается президентом, но больше не ездит на работу. Я привнес собственные штрихи – например, обувь и велосипеды. Я страстно люблю свое дело.
Меня восхитил его рассказ.
– В две тысячи третьем у меня родился сын.
– У тебя есть сын!
– Да. Это мой единственный ребенок.
– Как его зовут?
– Луи.
Это имя, вновь вошедшее в моду во Франции, в его устах показалось мне очередным чудачеством.
– Расскажи, какой он.