Тебе еще не исполнилось трех лет, когда я снова прождал ее всю ночь. Вернувшись после своей отлучки, она умоляла меня ни о чем ее не спрашивать. Она упала на колени, я ее поднял, прошептав: «Я никогда у тебя ничего не спрашиваю». Ее тело было ледяным. Она провела в постели больше недели, поддерживая силы лишь маленькими порциями бульона, который ей готовила соседка. И однажды ночью, словно в бреду, она рассказала об этом венгре. Об их двадцати четырех часах безумия на улицах Парижа. О том, как они не могли оторваться друг от друга. О Будапеште, где он ее ждал.
Я очень испугался того, что могу ее потерять. Почти каждый день она писала ему письма. Она не пряталась, в эти ужасные минуты отступал я, закрываясь в нашей комнате, неспособный на большее. Пойти дальше, хлопнуть дверью или потребовать, чтобы она ушла. Прошло восемь, двенадцать, тридцать дней, ее поступь стала хрупкой и в то же время тяжелой, нерешительной. Довольно быстро я понял, что она не уйдет. На другом конце Европы ее больше не хотели. За два месяца она поблекла, через полгода ее лицо уже напоминало неподвижную маску. Я подумал, что она решила умереть.
Но у нее была ты. Твой лепет пробивал броню ее безразличия, это было едва ощутимо, но заметно для того, кто ее знал. Больше всего ей нравилось учить тебя читать. Тебе только исполнилось четыре года. Медленно, незаметно в ней вновь что-то загоралось. Она возвращалась к жизни, к нам. Я верил в это, я хотел верить. До того январского утра, до той поездки в Версаль, где он вновь вернулся, чтобы заполонить собой весь небосвод ее памяти.
Потом… я исколесил всю Европу. Берлинскую стену еще не снесли, я соглашался на командировки в Восточную Германию, Румынию, Польшу и даже Венгрию. Всякий раз, когда на какой-нибудь хмурой улице Будапешта мне встречался мужчина лет сорока, я хотел наброситься на него, повалить на землю, избить до полусмерти, задушить… Но продолжал идти дальше. Пока я бороздил эту унылую Европу, Эрик Эрналь постоянно держал меня, дезертира, в курсе вашей жизни. Письма, телефонные звонки, телеграммы, факсы… Это он сообщил мне о смерти Элен. Я… время для меня словно остановилось. Это был период полного забвения, алкоголя, дикого отвращения…
Я вспомнил былую тоску, и не знаю, как не упал
на охровую тропу, лицом в пыль.
[29]
Осев на своем соломенном стуле, Макс кажется слишком крупным. Бланш видит перед собой старика. Чего он ждет? На что надеется? Неужели еще на что-то надеется? На то, что истории, образы смогут восполнить чье-то отсутствие? Гнев, поцелуй, пощечина – а завтра болезнь, смерть? Она мысленно подается назад, хотя тело ее не сдвигается ни на миллиметр, осознает, насколько ей хочется остерегаться этого – долга, который внезапно, хаотично куют кровные узы…
Только заруби себе на носу, раз уж ты до этого дошла: старость никогда не признает своей вины. Она без раздумий сбагрит тебе младенца. Поскольку она хочет еще. Она готова на все ради этого дополнительного времени. Слово, отступление: всегда найдется способ, если понадобится, незаконный, заставить танцевать мир под твоими ногами еще несколько часов. Этот человек не сказал тебе: «Скоро конец». Или: «Мы должны наверстать время». Именно сейчас это самое время. И только это для него важно, только это поддерживает в нем жизнь. «Встреча, о которой он просит, это его поднятый кулак». Так ведь сказала Рене? Нужно будет у нее уточнить. Бланш внезапно ощущает невероятную усталость. Куда делись Рене и остальные? Черт. Если полиция…
Повернув голову вправо, Бланш видит их, удобно устроившихся вокруг низкого столика, словно ведущих светскую беседу. Зеленый и розовый цвета немного поблекли на голове Саши и Од, зато сиреневые пряди Рене кажутся искрящимися. Она говорит без остановки, и на расстоянии Бланш ничего не слышит, но губы бывшей хозяйки книжного магазина не перестают шевелиться. Рене сидит очень близко к Стану, совсем рядом.
Вокруг них в креслах, на диванах или просто откинувшись на спинку стула, дремлют местные постояльцы. Священный час сиесты в доме престарелых. Безвольность, забытье, уход в себя. Ее dream team уже успела забыть, что такое сиеста. Они заведены, словно часы с кукушкой. Глядя на Станисласа, который взрывается хохотом, размахивая своим сливовым галстуком, похожим на высунутый язык, кажется, что для веселья не найти лучшего места. Их окружает атмосфера легкости, беззаботности. Интересно, который уже час? Они с Максом не обедали, это точно, а остальные? Она не заметила, как пролетело время, и никто не прерывал их беседу напоминанием об обеде. Ее отец, должно быть, пользуется здесь определенным авторитетом, раз их на такое долгое время оставили в покое.
Бланш прищуривает глаза, желая убедиться, что зрение ее не обманывает. В проеме одной из дверей она замечает жандарма. Кровь отливает от ее лица. Макс все видит, понимает.
– Сюда.
И с усилием, которое кажется ей нечеловеческим, он встает, разгибает длинные ноги, хватает за руку свою дочь, делает один шаг, затем второй. Склоняясь над сиреневыми прядями Рене, он что-то шепчет ей на ухо. Один за другим, без паники, Жанна, Виктор и Саша поднимаются с дивана, берут друг друга под руку, словно продолжая свою непринужденную беседу. Габриэль толкает инвалидное кресло в том направлении, которое взглядом ему указывает Рене, Од делает вид, что дремлет.
– В конце этого коридора будет застекленная дверь. Она раздвижная, открывается слева направо, вы увидите. Через нее вы попадете в небольшой сад, позади здания. Если там не будет других жандармов, мощеная аллея приведет вас в лес. Просто идите прямо, не бойтесь, дорога недлинная и неопасная, разве что узковатая. Только внимательнее с креслом, хорошо?
Сюзетт благодарит Макса широкой улыбкой, Рене пожимает ему руку, все постепенно уходят. Бланш остается последней. Голос звучит как никогда странно:
– Вы вернетесь сюда?
– Да.
Я продолжаю рассеянно есть малину.
Если бы умер, думаю, я бы ее не ел.
Все не так просто. Это так просто.
[30]
Такое простое «да».
Невероятное.
Две буквы, крошечное слово: лестница в бесконечность. Это «да» вырвалось у нее без всяких колебаний. Глаза мужчины светятся счастьем. Ведь он уже перестал в это верить. Не добавив ни слова, он отправляется назад, шаркающей походкой, ставя правую ступню перед левой, пока его дочь быстро идет к выходу.
В другом конце коридора его встречает медбрат.
– Все хорошо, Макс?
– Да, все хорошо. Мне хорошо, Марти. Я чувствую себя гораздо лучше, чем мои мертвые друзья.
* * *
Вокруг возвышаются сосны, редкие гости в этой нормандской земле, утыкаясь пучками иголок в надутый парус небосвода. Инвалидная коляска тихо поскрипывает, девять человек, покачиваясь, двигаются друг за другом по мощеной дорожке. В этой веренице ног есть и лаковые ботинки, и кожаные сандалии, и туфли на невысоком каблуке, и шлепанцы Бланш, и кеды Рене. Инвалидное кресло, едва уместившееся на тропинке, касается веток кустарника. Бланш говорит себе, что старики, похоже, выпили немало белого вина. Вдоль аллеи стоят указатели: «Вересковая пустошь», затем «Соленья», и наконец, «Цветник»… Они минуют их один за другим. Постепенно разговоры стихают, кто-то начинает покашливать, желая прочистить горло, Габриэль заверяет, что все в порядке, руки его не подведут. Когда люди замолкают, принимаются щебетать птицы. Жанна опирается на палку, которую подбирает для нее Виктор, Сюзетт взмахивает руками, словно помогая двигаться своему коренастому телу, Саша неожиданно для всех начинает напевать русскую колыбельную, никто не понимает слов, но пение действует на всех успокаивающе. Тихий голос в голове Бланш твердит, что скоро они захотят есть, пить, спать.