Я не знаю, почему вы меня пригласили. Возможно, потому, что мой сын Марк сошел с ума. Он не юморист. Юморист — мой другой сын, который живет на Западном побережье. Марк год назад окончил Гарвардскую медицинскую школу, сейчас он проходит интернатуру в Бостоне. Он замечательный рассказчик. Он любит спрашивать своих коллег, борцов за психическое здоровье, принимали ли они сами аминазин. Обычно в аудитории таких людей находится немного, и мой сын, доктор, улыбается и продолжает: «Он вам не повредит. Вам стоит его попробовать, чтобы представить, хотя бы приблизительно, через что проходят ваши пациенты».
Организаторы спросили, какими званиями и степенями я могу похвастаться. Такая у них работа. Думаю, они задали бы этот вопрос, будь я даже акробатом на трапеции. Я покопался в ящиках прикроватной тумбочки. Нашел давно потерянную пару запонок, правда, не золотых, а позолоченных. Нашел снимок своей сестры Алисы в шестнадцать лет. Она умерла здесь, в Нью-Джерси, в сорок один, и ее психическое здоровье было далеко от идеала. Еще я нашел диплом Чикагского университета. Там говорилось, что я получил степень магистра антропологии. Я отыскал это слово в словаре. Оказалось, что антропология — изучение человека.
Давным-давно в Чикагском университете на кафедре антропологии можно было выбрать одну из пяти специальностей: археология, культурная антропология, этнология, лингвистика, физическая антропология. Я избрал культурную антропологию, потому что она давала больше всего возможностей писать высокопарную белиберду. Культурой ведь является любой объект, любая идея, созданные мужчинами, женщинами или детьми, а не Богом. Культурная антропология настолько широкая специальность, что я никогда не встречал антрополога культуры, больного клаустрофобией.
Из-за этого идиотского диплома я на мгновение решил, что могу выступить перед вами в качестве эксперта по культуре, рассказать о прокрустовом ложе, которое так сильно мучает людей, неприспособленных к нормальной жизни. Моего сына Марка это мучило так сильно, что он попытался вытряхнуть себе мозги из черепной коробки, и его пришлось поместить в комнату для буйных, с мягкими стенами. Чистая правда. Настолько он был безумен. Если бы поблизости оказалась скрипка Страдивари, он бы попытался убить себя и ею. Или Пизанской башней. Или усами Уолтера Кронкайта.
Однако я, несмотря на запись в дипломе, рассказчик, а не антрополог. Причем далеко не лучший в семье, когда речь заходит об отношении культуры к психическому здоровью. Тут мне с Марком не сравниться. Он написал замечательную книгу о сумасшествии и выздоровлении. Она называется «Экспресс в Эдем». Марк помнит все. Он хотел рассказать людям, которые сходят с ума, по каким «американским горкам» им предстоит прокатиться. Кто из присутствующих принимал аминазин?
Марк научил меня не романтизировать душевные болезни, не выдумывать талантливых и симпатичных шизофреников, знающих о жизни больше, чем их врачи или, положим, президент Гарвардского университета. Марк говорит, что шизофрения омерзительна и смертельна, как оспа, бешенство или любая другая страшная болезнь. В ней не виновато общество, не виновны, слава Богу, друзья и родственники пациента. Шизофрения — внутренняя химическая катастрофа. Ее вызывает чудовищно неудачный генетический багаж, причем багаж этот встречается абсолютно во всех человеческих обществах — от австралийских аборигенов до австрийских художников.
Многие авторы в этот самый момент пишут истории про блистательных, почти гениальных шизофреников. Почему? Потому что такие сюжеты всякий раз воспринимаются на ура. Обвиняемыми в них выходят культура, экономика, общество и все, что угодно, кроме самой болезни. Марк говорит, что это неправда.
Хотя я на правах отца все же могу высказать собственное мнение: я считаю, что культура, комбинация идей и произведений, может в определенных условиях заставить здорового человека идти против собственных интересов, против интересов общества и даже планеты.
Я придумал сюжет на эту тему, специально для аудитории в этом мотеле. Вот он:
Представьте себе психиатра. Он полковник СС, служит в Польше во время Второй мировой войны. Его фамилия Воннегут. Прекрасная немецкая фамилия. Полковник Воннегут призван наблюдать за психическим здоровьем расквартированных в Польше эсэсовцев, в том числе за персоналом Освенцима.
На фуражке полковника Воннегута — череп и скрещенные кости. Обычно, если эсэсовец хочет выразить свою любовь к женщине, он дарит ей череп и скрещенные кости в качестве украшения. Но женщина, в которую влюблен полковник Воннегут, — сама офицер СС, у нее есть свой череп и скрещенные кости. И он посылает ей конфеты.
Но это не главная интрига. История становится драматичнее, когда к Воннегуту обращается за помощью молодой, идеалистически настроенный лейтенант СС по фамилии Дампфвальце. По-немецки Дампфвальце означает «паровой каток». Воннегут не значит ничего. Спросите любого критика из «Нью-йоркского книжного обозрения».
Лейтенант Дампфвальце, которого должен играть Питер О’Тул, чувствует, что он уже не может работать на железнодорожной платформе в Освенциме, куда день за днем прибывают новые вагоны с людьми. Ему все надоело, и он решает обратиться к профессионалу. Доктор Воннегут применяет в своей работе различные стили, он прагматичный человек. Немного юнгианец, чуть-чуть фрейдист, отчасти последователь Ранка. Он открыт новым идеям и любознателен.
Воннегут исцеляет Дампфвальце при помощи мегавитаминов, тех же самых, что вылечили моего сына. Вообще мы не отдали должное нацистам за разработку методики лечения мегавитаминами.
И вот Дампфвальце готов вернуться в строй. Его глаза снова горят. У него отличный аппетит. Каждую ночь он спит, как младенец. Лейтенант спрашивает доктора Воннегута, насколько серьезной была его болезнь.
Доктор Воннегут отвечает: если бы Дампфвальце не почувствовал ранние признаки болезни и вовремя не обратился к современной медицине, он, вероятно, рано или поздно попытался бы застрелить Адольфа Гитлера. Вот какой серьезной была его болезнь.
Мораль сей истории такова: мне кажется, что общество порой является наихудшим выразителем психического здоровья.
Спасибо за внимание.
Трое из моих шестерых детей являются моими усыновленными племянниками. Они сохранили весьма оригинальную фамилию Адамс. Мы с первой женой усыновили их в течение двадцати четырех часов после того, как погиб их отец: поезд, в котором он ехал, слетел с моста в реку. Их мать умерла от рака в больнице. Она была моей единственной сестрой, и ее смерть не была внезапной.
В семье Адамс был четвертый ребенок, совсем младенец, его усыновил двоюродный брат отца, из города Бирмингем, штат Алабама.
Дети осиротели в сентябре 1958 года, почти двадцать два года назад. Едва узнав о случившемся, я сразу приехал к ним домой в Рамсон, штат Нью-Джерси. Они устроили совещание, одни, без меня. Вниз дети спустились с одним-единственным требованием: чтобы их не разлучали с собаками. Одна из их собак, овчарка по кличке Сэнди, стала моим лучшим другом.
Джеймсу Адамсу, старшему из сирот, как мы их до сих пор зовем, было тогда четырнадцать. Сейчас ему тридцать шесть, столько было мне, когда мы с Джейн усыновили детей. Он недолго посещал колледж, потом отправился в Перу добровольцем от Корпуса мира, затем стал козопасом на Ямайке, а теперь делает мебель в Леверетте, штат Массачусетс. Он женат на Барбаре д’Артене, бывшей учительнице из Новой Англии, которая несколько лет жила и работала вместе с ним на козьей ферме в горах Ямайки. Богатство и положение в обществе их интересуют так же мало, как и Генри Дэвида Торо.