Люди намного моложе меня, вероятно, даже смогут по-доброму смеяться над Слокумом — непосильная для меня задача. Они сумеют разглядеть комичное в его трагической и глупой вере в собственную ответственность за счастье и беды членов его маленькой семьи.
Они смогут разглядеть благородство в этом старом солдате, которого старение и гражданская жизнь превратили в эмоциональную развалину.
Что касается меня, я не могу улыбаться, когда он говорит, надо полагать, о позах, в которых спит:
— Я… сменил позу эмбриона на позу трупа.
И я так хочу, чтобы Слокум сказал что-то хорошее про жизнь, что вижу надежду в строках, за которыми есть только ирония, как, например, тут:
— Наконец-то я знаю, кем хочу стать, когда вырасту. Когда вырасту, я хочу стать маленьким мальчиком.
В самой, наверное, запоминающейся своей тираде Слокум скорбит не о своем поколении, а о следующем, в лице своей угрюмой дочери-подростка:
— Жила-была некогда в моем доме крохотная веселая девчушка, сидела на высоком детском стульчике, со вкусом ела и пила, то и дело заливалась радостным смехом; теперь ее у нас нет, и след простыл.
Мы читаем эту затянутую книгу, хотя в ней нет взлетов и падений, у нее не меняется настрой и язык, просто она построена на тревожном ожидании. Мы мучаемся догадками — в какую из множества возможных трагедий выльется такое количество человеческого уныния? Автор делает хороший выбор.
Я думаю, что это самая запоминающаяся и поэтому самая распространенная вариация известной темы, она открыто говорит то, на что другие только намекают, а более сентиментальные вариации и вовсе изо всех сил стараются не намекать: многие жизни, по стандартам людей, которые их проживают, просто того не стоят.
Было ли этично с моей стороны писать обзор книги моего друга? Тогда я не был близко знаком с Хеллером. Мы вместе преподавали в городском колледже Нью-Йорка и здоровались в коридорах. Знай я его лучше, непременно отказался бы.
Но потом, согласившись написать статью, я снял домик на Лонг-Айленде вблизи его дачи, и как раз в то время, когда я писал обзор «Что-то случилось», мы много общались. Его, как выяснилось, очень волновал вопрос, кому поручили разбор его книги.
Я сказал, что ходят упорные слухи, будто «Таймс» наняла Роберта Пенна Уоррена, который прямо сейчас препарирует роман в поисках глубинных смыслов в своем лесном логове в Вермонте.
Что касается литературной критики в целом: мне всегда казалось, что критик, который со злобой и ненавистью обрушивается на роман, пьесу или поэму, выглядит крайне нелепо. Он похож на человека в доспехах, атакующего клубничный торт или бланманже.
Я восхищаюсь любым автором, который смог закончить свое произведение, пусть даже и плохое. Один театральный критик сказал мне как-то на премьере спектакля по моей пьесе, будто он постоянно напоминает себе, что за его спиной стоит сам Шекспир, поэтому он должен очень ответственно и осторожно высказывать свое мнение о пьесе.
Я ответил ему, что на самом деле все задом наперед — Шекспир стоит и за моей спиной, и за спиной любого драматурга, достаточно упертого, чтобы дождаться премьеры, какой бы ужасной ни была пьеса.
Теперь о том, как я хвалил моего друга Ирвина Шоу на банкете в его честь в нью-йоркском артистическом клубе так называемой «трубочной ночью», 7 октября 1979 года. Там был мой друг Фрэнк Синатра, мои друзья Адольф Грин и Бетти Комден, Джозеф Хеллер, Уилли Моррис, Мартин Гейбл и еще много моих друзей. Вот что я сказал:
— Простите, что читаю по бумажке. Мы, писатели, люди в чем-то очень несчастные. Нам все приходится записывать.
Это актерский клуб, и приходится признать, что актеры на десять голов выше писателей, если речь идет о публичных выступлениях. Они просят кого-то другого написать для них речь, остается ее запомнить.
Это клуб людей с хорошей памятью, и я рад, что у них есть место для общения. Если кому-то хочется собственный клуб, так тому и быть. В этом заслуга Америки.
В этом и в борьбе с инфекциями, и еще в нескольких вещах.
Мы собрались здесь для того, чтобы чествовать Ирвина Шоу как художника и человека. От себя я хотел бы поблагодарить его за наглядность, с которой он продемонстрировал, что могут сделать с человеческим телом годы напряженных тренировок.
Он хочет, чтобы его считали крутым парнем. И действительно, он превратил лыжный спорт в боевое искусство.
Так что, Ирвин, ты Рокки Грациано американских писателей. Уверен, тебе понравится это звание. И ты будешь рад узнать, что я часто встречаю водителей такси, которые говорят не просто похоже на тебя. Они говорят точно как ты.
Они и джентльмены такие же, как ты.
Вообще, как ты можешь считать себя крутым, написав один из самых невинных и красивых рассказов, какие я только читал? Я имею в виду «Девушек в летних платьях». В рассказе говорится, что даже влюбленный мужчина будет с интересом смотреть на красивых девушек, которые проходят мимо, особенно в жаркую погоду, но завершается тем, что в этом нет ничего плохого.
Ирвин, разве можно быть таким невинным?
Мне неловко говорить такое в присутствии Джозефа Хеллера.
Хотя, наоборот, мне приятно сказать такое в присутствии Джозефа Хеллера…
Ирвин Шоу написал лучший американский роман о Второй мировой войне «Молодые львы». У него, единственного из всех нас, хватило смелости и ума описать европейскую часть этой войны как взгляд из окопов по обе стороны от линии фронта. Как американского немца, меня, конечно, огорчило, что нацистов он вывел там отрицательными героями.
Но в целом роман «Молодые львы» так хорош, что Эрнест Хемингуэй был в бешенстве. Он-то считал войну своей законной вотчиной.
Однако с Хемингуэем все закончилось трагедией — в отличие от Ирвина Шоу. Поглядите, какой он счастливый.
Я знаю, откуда взялась большая часть этого счастья, но думаю, что сборник рассказов Ирвина, который вышел в прошлом году и подтвердил его репутацию лучшего рассказчика всех времен и народов, тоже внес свой вклад.
Да, я понимаю, несправедливо в девяносто второй день рождения человека вспоминать лишь успехи его молодости. Я делаю это из эгоистических соображений, чтобы вспомнить свою собственную молодость, собственный энтузиазм, веру в будущее. Это, собственно, и есть молодость — радоваться, а не завидовать успехам других людей.
Я всегда любил читать произведения Ирвина Шоу. Он продолжает отлично писать, но я не могу более наслаждаться его творчеством, ведь он теперь мой коллега. Я не могу позволить себе любить кого-то, кроме себя. Когда я читаю чужие тексты, то с трудом разбираю слова, словно вижу их через пары серной кислоты или горчичный газ.
Впрочем, я вижу достаточно: несмотря на роскошную жизнь, которую он вел вдали от нас в Европе, в Хэмптоне, он все еще знает, о чем американцы говорят, что они чувствуют. В нашей литературе такое бывает редко. Почти все серьезные американские писатели, переехавшие за границу, сразу же теряли эту связь с соотечественниками.