— Ты должен сказать «Я тебя люблю» голосом Яноша Шварце.
— Так я и знал. Видишь же сам! Написать любовное письмо — это не проблема. И чего только бабы с этим так носятся! У мужиков всё по-другому. Они же крези. Не носятся со всякой чепухой, перо само бегает по бумаге. Итак, что писать?
— Напиши: «Мален, я тебя люблю!»
— «Мален, я тебя люблю»? Ладно.
Янош водит по бумаге красным фломастером. Буквы получаются прямые и аккуратные. Одну с другой не перепутаешь.
— Дальше что?
— Что тебе в ней больше всего нравится? Попробуй превознести до небес самое в ней замечательное. От этого бабы прямо балдеют.
— А как это делается?
— Сердцем.
— Сердцем? Моим?
Янош размышляет. Брови сдвигаются плотнее. Они почти соединяются. Наконец он говорит:
— Наверное, все-таки лучше ее оттрахать. Это гораздо проще. Любовные письма — это для лохов. То, что никак не удается моей голове, удастся, может быть, моему члену. Хотя тебе лучше знать. Как дела у твоей Марии?
Я откидываюсь назад.
— Совсем неплохо. Она все еще от меня бегает. Ну а в остальном, думаю, она в порядке.
— Смешная бабенка. Сначала вставляет в себя твой член, а потом начинает от тебя же бегать. Вот уж чего не понимаю!
— Ну ее! Я тоже не понимаю. Раз так, значит так.
— Точно. В принципе, все девки такие. Уж больно они странные.
— Странные и похотливые.
— Может, и похотливые из-за того, что странные.
— Ага. Или странные, потому что похотливые.
Мы ржем. Янош прижимает мою голову к окну.
— И почему только Бог создал телок? Почему в них столько похоти? Мог бы заселить мир скотинами отвратительного вида.
— Да в том-то все и дело. Пока они такие распутные, каждому хочется их оттрахать. А пока их трахает каждый, человечество будет существовать дальше. Бог — он умный.
— Бог крези. Вот старый развратник! Знал же, чего хотел.
— Бог всегда знает, чего хочет.
— А чего он хочет сейчас?
— Сейчас он хочет, чтобы мы благополучно добрались до Мюнхена. Чтобы мы жили. А мы это делаем?
— Конечно делаем, — отвечает Янош, — мы же живем. И будем жить всегда. Мы будем жить до тех пор, пока есть, что жить.
— Ты уверен?
— Ну здрасьте! Ты же сам сказал. Бог хочет, чтобы мы жили. Этим мы и занимаемся. Правильно или нет — пусть сам решает. Когда мы предстанем перед ним.
— Думаешь, мы предстанем?
— Когда-нибудь наверняка. И я думаю, что возьму у него автограф.
— Ты хочешь взять автограф у Бога?
— Конечно. Ведь не часто представляется такая возможность.
— Ты сошел с ума. Ты и правда думаешь, что Бог даст тебе автограф?
— Автограф Бог дает каждому. Для этого у него достаточно времени. И, кроме того, я думаю, что он не так заносчив, как всякие наши звезды.
— Но ты ведь этого не знаешь. Бог все-таки звезда. Тебе не кажется, что сразу требовать от него автограф — это невежливо?
— Да нет, почему же? Бог наверняка был бы польщен. Ведь не так часто к нему забредают охотники за автографами.
— Ты совсем сдвинулся.
11
Я снова смотрю в окно. Постепенно светлеет. До нас добираются яркие огни Розенхайма. Скоро приедем. Вдоль дороги дует ветер. Летят ветки и листья. Грузовики и легковушки то и дело останавливаются. Наверняка где-то рядом поп-концерт. По грязному городку мельтешат красные лазерные лучи. Сталкиваются в центре. Замирают. И продолжают кружиться дальше. Именно в этот момент я вспоминаю про математику. Про Фалькенштейна. Нашего препода. Он говорит, что мое будущее представляется ему в мрачных тонах. Он считает, что про математику мне можно забыть. Не нужны никакие дополнительные занятия. Просто я непроходимый тупица. Может быть, он и прав. В последнее время он спрашивает меня чаще. Потому что знает, что я не понимаю ничего. Почему-то это приносит ему удовлетворение. Дошло до самой настоящей психологической войны. Да и вся школа такая же. И дело совсем не в интернате. Сама по себе школа — это чистой воды психологическая война. Выжить трудно. Для шестнадцатилетнего человека это довольно жестоко. Мы еще так молоды, а нас уже тычут мордой в грязь. Тычет какой-то тип, называющий себя учителем. В Баварии особенно плохо. Здесь принимают во внимание только мелких запрограммированных роботов, которые учатся с утра до вечера. Их продвигают. А остальных смешивают с дерьмом. Никто не воспринимает всерьез слова «Знания — это еще не мудрость». Все они на самом деле ничтожества типа Фалькенштейна. Во время самого обычного опроса заставляет закрыть учебники. Жадными глазками выискивает жертву. Мне и этого уже достаточно. А он все грозится, что сейчас кого-нибудь вызовет. К доске. Выставит перед всеми. И горе тому, кто чего-нибудь не знает. Этот тип медленно приподнимается со стула. У меня на лбу выступает пот. Я не хочу, чтобы спросили меня. Почему бы ему сразу не назвать фамилию? Или не поставить мне «неуд» заранее? Зачем ему меня мучить? Терпеть не могу решать задачи перед всем классом. Наверняка облажаюсь. Начинаю дрожать. Нервы. Пальцы Фалькенштейна бегают по парте Франца. Франц дергается не меньше меня. Тема и так трудная. А Фалькенштейн умеет давать поганые задания.
— Ну что, Франци? Выучил?
Франци откидывается назад. Выставляет вперед руки.
— Пожалуй, — шепчет он.
«Пожалуй» — это звучит хорошо. Скажи он «Нет» — и его бы вызвали. Сказал бы «Да» — наверное, тоже. А сказал «Пожалуй» — и опасность миновала. Фалькенштейн идет дальше. Поигрывает пеналом Мелани. Каждый из учеников мечтает, чтобы пронесло, чтобы спросили кого-нибудь другого. Как только фамилия неудачника оказывается озвученной, остальные начинают радоваться. По классу проносится облегченный вздох. Для неудачника это тяжело вдвойне. Все это — часть единого плана, я бы назвал это так. Фалькенштейн поднимает голову. Я дрожу. Не знаю уже совсем ничего. Крупицы почерпнутых на уроках сведений пали жертвой волнения. Я чуть не обмочил штаны. Желудок подкатывает к горлу. Тело покрывается мурашками. Отвечать мне. Так и должно было случиться. Фалькенштейн произносит глубоким, сильным голосом: «Леберт! Продемонстрируйте нам, о чем я так долго перед вами распинался». Так он говорит всегда. Я ненавижу его манеру выражаться. Манеру произносить «Леберт». Он говорит так, как будто собирается меня расстрелять. Как будто ведет меня к виселице. Что он, собственно говоря, и делает. Я поднимаюсь как в трансе. Покрываюсь потом. В голове пусто. Мысли просто не за что зацепиться. Разве что за кусок мела, который всовывают мне в руку. Слышно, как облегченно вздыхают остальные ученики. В горле комок. Играю мелом. Он неровный. Сухой. Катаю его в ладони. На ней остаются белые пятна. В мелу уже все пальцы. Смотрю на доску. Не нравится мне эта доска. Всё, что на ней пишут, мы обязаны запомнить. Навсегда. Мы не имеем права забывать. И всё, что во время опроса оказывается написанным на доске, когда-то здесь уже писали. Фалькенштейн диктует несколько цифр. Записываю. Прислушиваюсь к скрипу мела. Теперь я должен решать. И зачем только я тут стою! Сам не знаю. Рисую значок. Второй. Черчу круг. Фалькенштейн не удовлетворен. Отправляет меня на место. Когда я прохожу мимо других учеников, они смотрят на меня и корчат рожи. Некоторые смеются. Разглядываю свою писанину на доске. Выглядит отвратительно. Как у пятиклассника. Мне стыдно. Но лучше у меня, к сожалению, не получается. Преподавательница лечебной физкультуры, к которой я все время хожу на занятия, говорит, что все дело в моем дефекте. У меня недостаточно развита логика или что-то типа этого. Дело не только в физической проблеме. Отсюда и «неуд» по математике. Но не может все быть настолько просто. Ведь каждый человек обязан как-то совладать с математикой. Даже такое ничтожество, как я. Я расстроен. Из портфеля вытаскиваю сломанный карандаш. На нем написано: Построй свое будущее сам. Смех на елке. Я ни разу не построил даже простейших строительных лесов. Но хорошо. Мне шестнадцать. Впереди еще вся жизнь. Ведь именно так принято говорить, разве я не прав?