Бернар Дюре поднял голову и глуховатым голосом произнес:
– Выйди из моего кабинета, Рэй, и не возвращайся сюда больше. Я не хочу тебя видеть. И больше никогда не приближайся к своей жене. Никогда. Ты меня понял?
Он говорил спокойно, обстоятельно, тоном доктора, диктующего ассистенту историю болезни.
Рэй Валенти посмотрел на него с бессильной ненавистью.
Бернар Дюре поменялся с ним ролями, и притом без криков, без шума, безо всякого аффекта.
На первом этаже больницы вокруг комнаты Леони в это время была установлена негласная оборона. По молчаливому заговору интерны и медсестры, сменяя друг друга на страже, следили, чтобы никто не нарушил мирную, почти домашнюю атмосферу палаты № 144. Сестры следили, чтобы каталки не врезались в стены, пытались везти их бесшумно и аккуратно, юные интерны тихонько, стараясь не скрипнуть, приоткрывали дверь и заглядывали в палату, чтобы убедиться, что Леони спокойно спит или отдыхает. Все они подпали под ее обаяние, на всех действовала магия невинности, исходящая от худенького создания под одеялом, держащего в руках метроном. Она не спускала с него глаз и, казалось, читала в нем свою судьбу, подобно гадалке, всматривающейся в разводы на кофейной гуще на дне щербатой чашки.
Однако эта тонкая, высокая женщина с седыми длинными волосами выглядывала там не будущее. Она искала прошлое.
Она вновь открывала его для себя и удивлялась, словно то, что она пережила, было всего лишь сном. Словно прошлое это ей не принадлежало.
Но не только темные, зловещие, болотные пузыри всплывали на поверхность. Появлялись и счастливые воспоминания. Словно клубы душистого дыма из волшебного пузырька, они пробуждали светлые, радостные чувства.
В такие дни она плакала чистыми слезами. Они текли по ее лицу, и она улыбалась, ловила их языком, смаковала, словно крупицы вновь обретенного счастья.
В гостиной стоит колыбелька с ребенком.
Это маленькая девочка, Стелла. У нее голубые глаза, как у Леони и у Евы де Буррашар. Голубые глаза волчицы, которые жадно всматриваются в ее лицо.
Леони не очень-то умеет обращаться с ребенком.
Она старается не задумываться: пусть руки, губы, плечи делают все сами. Смотрит на малышку и умиляется.
Разговаривает с ней вполголоса: «Деточка, моя деточка, свет в окошке, красавица моя. Какое у тебя прекрасное, совершенное тельце, розовые шелковистые пяточки, нос как раковинка, принесенная теплым морем, тонко очерченные губки, изящные пальчики, которые вцепляются в мою руку, раз-два-три, ты сейчас отпустишь мой палец, я отойду и проверю, появилась ли между нами тайная незримая связь, раз-два-три, я целую твой пальчик, который тянется ко мне и ждет, когда мы опять соединим руки. Ты открываешь глазки, на губах рождается смутная улыбка, ты вновь вцепляешься в мой палец, зажимаешь его, как в тисочки, закрепляя наш союз, и это рождает в моей душе смутную надежду. Я так давно уже ни на что не надеялась, деточка моя, знаешь, отчаяние страшнее, чем крики или побои».
Ни Рэй, ни Фернанда не обращали никакого внимания на Стеллу. Они ее терпели. Рэй демонстрировал ее, как шерифскую звезду на лацкане пиджака.
Когда девочка ночью просыпалась и плакала, он ворчал, спихивая Леони с кровати: «Твоя дочь орет, иди заткни ее!»
Она вставала. Брала Стеллу на руки, прижимала к груди, укладывала на плечо белую пеленку в случае, если малышке нужно было отрыгнуть, ходила с ней по гостиной, приговаривая: «Ц-ц-ц, ц-ц-ц, я тут, мамочка тут, с тобой, мамочка тебя любит больше всего на свете, ты моя доченька, моя ясная звездочка, моя любовь негасимая». Она гладит ребенка по спинке, нежно похлопывает, и Стелла умолкает, лишь вздрагивает от затихших рыданий. Пытается поднять головку, слушает мамин голос, несколько раз облегченно, шумно вздыхает, а потом молча смотрит. Леони легонько дует ей на глазки, расцеловывает слипшиеся от слез реснички, прижимает к себе маленькое теплое существо, но не сильно, не слишком крепко, чтобы Стелла чувствовала себя свободно, могла плакать или не плакать – по своему выбору. Леони шепчет опять: «Ты сильная, ты прекрасная, ты такая большая и красивая, ты плоть от плоти моей, я люблю тебя больше всего на свете».
Она повторяла нараспев эти слова, расхаживая с девочкой по комнате, повторяла до тех пор, пока малышка не обмякала, внезапно став тяжеленькой в ее руках, и мирно засыпала.
Леони чувствовала себя сильной, когда держала на руках Стеллу.
Она хотела бы всю ночь петь о своей любви.
Леони садилась в кресло, тихо укачивая малышку.
Иногда Рэй вставал и орал: «Что ты там застряла? Сколько можно нянькаться с малявкой, одно и то же ей талдычить? Иди уже ложись».
Она говорила «тс-с, тс-с», закрывала уши Стеллы ладонью, чтобы та не слышала крика.
С ребенком на руках она не чувствовала страха перед ним. Знала, что Стеллу он не тронет. Он слишком ею гордился. Он выгуливал ее по улицам Сен-Шалана, переговаривался с прохожими, хвастался первым зубиком.
Тогда Рэй чесал в затылке и возвращался в спальню.
Леони укладывала ребенка в колыбель, ложилась рядом на пол. Мурлыкала колыбельные, обрывки песен, вставляя ла-ла-ла, если не помнила слов. «Моя малышка как вода, да, как вода живая, она бежит, как ручеек, и дети за ней, играя, бегите, бегите за ней со всех ног, никто ее прежде догнать не мог…»
Такими счастливыми были ночи, когда плакал ребенок!
Адриан бежал по подземному ходу. На лбу у него был шахтерский фонарик, перед ним прыгали светящиеся блики, и он следовал за ними. Этот маршрут он знал наизусть, каждую трещину и каждую выбоину на пути, осыпи и камни, все места, где можно подвернуть ногу, прогнившие доски со ржавыми гвоздями, лужи и участки жидкой грязи, разлетающиеся жирными брызгами.
Он мчался к выходу.
В принципе он мог бежать с закрытыми глазами. В конце концов ему даже полюбился этот бег в потемках под пронзительные крики землероек. Скорее, так: он любил дорогу туда и ненавидел дорогу назад.
Он перебирал в памяти моменты прошедшей ночи, вспоминал дыхание спящего Тома, тепло его рук, обнимающих его за шею, по-новому понимал значение каждого взгляда, каждого слова или молчания Стеллы. Он такой непонятливый порой… Так отличается от нее. Он всегда боялся не так понять, не так услышать.
На выходе его ждала машина. Она была спрятана в высоких полевых травах. «Интересно, это поле раньше принадлежало Жюлю де Буррашару? – задумался он, прибавив шагу. – Как так можно: владеть таким количеством земель, ферм и лесов и все потерять?»
Каждый раз, как он бежал по подземному ходу, он думал об этом человеке, у которого не было сил справиться со своей жизнью и потому он предпочел жить, съежившись в тени предков. Надо иметь совсем мало самоуважения, чтобы уступить место предыдущим поколениям.
Пришло в голову удачное словцо: загнивать. Загнивать во французском замке, загнивать на обочине в Арамиле – одна и та же судьба, одно и то же отсутствие любви к себе самому.