Дон Камилло захотел еще объяснений.
— А тут вот «Политико-сатирико-народный тир», это что такое?
— Не знаю, дон Камилло, этот балаган обещают поставить на площади в последнюю минуту. Говорят, что после велогонки это будет главный гвоздь праздничных развлечений.
Дон Камилло читал дальше с ледяным спокойствием, но на последних строках не выдержал.
— Не может быть!
Баркини ухмыльнулся.
— Еще как может. Воскресные утром Пеппоне и все остальные партийные шишки городка пойдут по улицам как газетчики, продавая газету компартии.
— Да нет, это просто шутка.
— Как же, шутка! Во всех главных городах страны так оно и было. Вместо газетчиков ходили председатели партийных ячеек, секретари областных Федераций, главные редакторы и даже депутаты. Вы что, не читали?
* * *
После ухода Баркини дон Камилло еще некоторое время мерил шагами комнату, а потом пошел к алтарю и встал на колени перед Распятием.
— Господи, — воззвал он, — пусть уже поскорее наступит воскресное утро!
— К чему такая спешка, дон Камилло? Не кажется ли тебе, что время и без того проходит достаточно быстро?
— Так-то оно так, но порой минуты тянутся медленно будто часы. Впрочем, — добавил дон Камилло после недолгого раздумья, — в иной момент целые часы пролетают как мгновенья. Вот все и уравновешивается. Ладно, пусть все остается как есть. Подожду, пока воскресенье не настанет естественным путем.
Христос вздохнул.
— Интересно, что за коварные планы зреют в твоей голове?
— Коварные планы? В моей голове? Да если бы совершенная невинность обрела человеческий облик, то я, увидев свое отражение в зеркале, не смог бы не воскликнуть: «Вот она, невинность»!
— Было бы правильнее, если бы ты воскликнул: «Вот оно, лукавство!»
Дон Камилло перекрестился и встал с колен.
— Не буду я, пожалуй, смотреться в зеркало, — сказал он и быстро ретировался.
* * *
Наконец наступило воскресное утро. После ранней мессы дон Камилло надел парадную сутану, почистил ботинки, тщательно обмахнул щеткой широкополую шляпу и, сдерживаясь изо всех сил, чтобы не пуститься бегом, вышел на главную улицу городка.
Тут уже было полно народа. Все прогуливались с безразличным видом и, очевидно, чего-то ожидали.
И вот издалека раздался бас Пеппоне.
— Мэр газеты продает, — пронеслось по возбужденной толпе.
Все расступились и прижались к тротуарам, как будто в городе шел крестный ход или похоронная процессия.
Дон Камилло стоял в первом ряду, выпятив грудь, чтобы казаться еще массивней.
Появился Пеппоне с пачкой газет под мышкой. То и дело из рядов выскакивал кто-то из его ребят, нарочно, видать, поставленных вдоль дороги, и покупал себе газету. Все остальные стояли молча. Пеппоне кричал как простой газетчик, и это было смешно, но он при этом смотрел по сторонам так сурово, что сразу становилось не смешно. И вся эта сцена с одиноко шагающим по мостовой исполинским газетчиком, крик которого гулко разносился в звенящей тишине посреди вжимающейся в стены онемевшей толпы, казалась не смешной, а скорее трагичной.
Пеппоне прошел мимо дона Камилло, и тот его не задерживал. И вдруг в тишине раздалось внезапно и громко, как артиллерийский залп.
— Эй, газетчик!
Пеппоне замер на месте, затем обернулся и сразил дона Камилло таким взглядом, будто он был не одним человеком, а целым Коминтерном. На дона Камилло, впрочем, взгляд этот не произвел ни малейшего впечатления. Он преспокойно подошел к Пеппоне, порылся в кармане и вытащил кошелек.
— «Оссерваторе романо
[36]
», пожалуйста, — сказал он невозмутимо, но так громко, что слышно было до самых границ провинции.
Пеппоне повернул к дону Камилло не только голову, но и все тело. Он молчал, но в глазах его можно было прочесть пламенную речь не хуже какого-нибудь доклада Ленина. Тут дон Камилло как бы очнулся, развел руками и воскликнул, широко улыбнувшись:
— Ой, синьор мэр, простите, я по своей рассеянности принял вас за газетчика. А, понимаю, понимаю. А дайте-ка мне вашу газету.
Пеппоне покрепче сжал зубы и не торопясь протянул дону Камилло газету. А тот, сунув ее под мышку, углубился в поиски чего-то в своем кошельке. Затем он выудил оттуда пятитысячную бумажку и подал ее Пеппоне.
Пеппоне посмотрел на банкноту, потом опять мрачно уставился дону Камилло в глаза и выпятил грудь.
— Понимаю-понимаю, — дон Камилло спрятал обратно свои пять тысяч, — глупо было бы думать, что вы сможете дать мне сдачу, — и он широким жестом указал на объемистую пачку газет под мышкой у Пеппоне. — Небось наторговали-то всего мелочишку какую. Вам не повезло, такая кипа газет! И как вы ее продадите?!
Пеппоне даже не дрогнул. Он зажал свою пачку между ног, достал из кармана целый ворох купюр и начал отсчитывать сдачу с пяти тысяч.
— Это уже четвертая пачка за сегодняшний день, если позволите, — прошипел он, продолжая считать деньги.
Дон Камилло снисходительно улыбнулся.
— Рад за вас. Четырех пятисотенных совершенно достаточно, остальное оставьте себе. В конце концов, честь покупки газеты у самого синьора мэра стоит никак не меньше пятисот лир. К тому же, я хочу поддержать эту газету. Вот ведь несчастье, какие бы благородные усилия не предпринимались, все равно не получается, чтобы она окупала свое существование.
Пеппоне взмок от напряжения.
— Четыре тысячи девятьсот восемьдесят пять, — проорал он, — и ни центом меньше! Мы в ваших деньгах, ваше преподобие, не нуждаемся.
— Знаю, знаю, — как-то двусмысленно подхватил дон Камилло, запихивая сдачу в карман.
— Что значит, знаю-знаю? — Пеппоне сжал кулаки.
— Бога ради, ничего я такого не хотел сказать, — ответил дон Камилло, разворачивая газету.
Пеппоне вытер пот со лба.
— У-ни-та, — прочел по слогам дон Камилло, — вот странно-то, по-итальянски написано!
Пеппоне чуть не взревел и рванул дальше, выкрикивая свою газету с такой злостью, что крик его мог сойти за объявление войны всем западным державам разом.
— Ну, простите, — пробормотал дон Камилло, — я ведь правда полагал, что эта газета издается по-русски.
* * *
После обеда дону Камилло сообщили, что речи уже закончились и начинается народное гулянье. Дон Камилло тут же собрался размять свои огромные ножищи — прогуляться по центральной площади.
Аллегорическая велогонка и впрямь оказалась отличной затеей. Первым к финишу прорвался Триест. Изображавшая его девушка сидела на раме у Шпендрика. Слухи об этой паре ходили с самого утра. Говорили, что на заседании парткома аллегорию Триеста вообще требовали отстранить от участия в гонке по политическим мотивам
[37]
. Но тут Пеппоне завопил, что у него брат погиб, освобождая Триест, и, если Триест не допустить, значит, брат его, получается, — предатель народных интересов. Триест допустили, его изображала девушка Шпендрика Карола, одетая в цвета национального флага, на внушительном ее бюсте красовалась брошь в виде алебарды. А сам Шпендрик был одет как солдат времен Первой мировой, на голове — шлем, а на шее — ружье 91 калибра. Ему было невыносимо жарко, но Пеппоне приказал победить: «Ты должен прийти первым ради меня и ради моего брата», — сказал он. И Шпендрик победил. Правда, потом ему пришлось делать искусственное дыхание, так как он захлебнулся собственным потом.