Я жил своим уродством, ставшим знаменем моего положения сына из неблагополучной семьи, а следовательно, недостойного для дружбы. Провинция все еще предпочитала ценить внешний облик больше сущности человека, как говорила мне сестра, которая и сама от этого страдала не меньше и мечтала переехать из Юсселя в большой город.
VII
Я был не просто уродлив: я был слишком уродлив, и это определение объясняло мое положение и что меня ждет в будущем. Мне нужно было найти решение, которое не могли подсказать ни книги, ни люди. Сказать мне, что я слишком некрасив, для четы Нэгр, родителей Брижит, было чем-то вроде возможности окунуть лицо дочери в живую воду и преобразить ее. Это помогло бы ей соответствовать социальному положению и вернуть гордость за свое имя: мы жили в то время, когда Брижит Бардо была живой эротической легендой. Именно в честь актрисы родители и дали дочери это имя, а, возможно, еще для того, чтобы забыть свою фамилию Нэгр, означавшую «черный», как и фамилия Ленуар. Они считали свою фамилию отвратительной из-за этих чернокожих, которых становилось во Франции все больше и больше, поэтому говорили, что мир перевернулся. Родители Брижит надеялись, что когда-нибудь настанет день, и какой-нибудь хорошо сложенный парень возьмет их дочь замуж и даст ей другую фамилию, а с ней и другое лицо. Действительно, фамилия и внешний облик связаны между собой, словно кожа и кровь. Носить фамилию Питр, Лов, Нифль или Зирфиль считалось несчастьем. Я знавал одну нормандку, Женевьев Леиде{ В переводе с французского означает «отвратительный». – Прим. пер.}, она, будучи красивой, казалось, делала все, чтобы иронично соответствовать своей фамилии, которой гордилась и которую ненавидела, но это делало ее еще более красивой. Банальность моей фамилии не спасала меня: будь у меня более звучная фамилия, я, возможно, преобразился бы. Именно поэтому я радовался, что не взял девичью фамилию матери Шамсекс. Если в Лимузене вместо окончания «секс» произносили «сэ» (Шамсэ), то в других регионах приходилось бы постоянно поправлять людей, которые выговаривали бы слово «секс» как по незнанию, так и из удовольствия добавить к моему уродству смешной и вызывающий «секс». Что же касается изгнания из дома семейства Нэгр, то я нахожу это вполне естественным, и не только естественным, но и совершенно справедливым, при таком несчастье, как отсутствие красоты. Я находил утешение в мысли, что отвратительным было только мое лицо, а не тело и ум (если я могу так выразиться, не боясь показаться самонадеянным). И не то, что женщины (только они вместе с некоторыми очаровательно анахроничными христианами) продолжают называть душой.
Это было единственной возможностью не завыть посреди двора в окружении одноклассников. А те вовсе не желали делать из меня козла отпущения и в конце концов приняли в свой огненный круг под названием «подростковая дружба». При этом они не забыли про мое лицо, а использовали его для извлечения собственной прибыли. Мальчишки и девчонки, особенно красивые, зная о том, что красота – это редкая штука и позволяет им править миром, находили в моем лице бесплатное подтверждение своей привлекательности и не замечали, какую боль они мне причиняли, целуя в щеки, беря под руку, иногда прижимаясь ко мне всем телом и считая, что иллюзорность их ласк лучше, чем отторжение от коллектива. И чем сильнее я старался уклониться от этой пытки (я знал, что надежда могла принести только разочарование, хотя и хранил в душе безумную мечту, что когда-нибудь по ослеплению, природы которого не понимал, какая-нибудь женщина по-настоящему отдастся мне), тем упорнее они ко мне приставали, подчиняясь закону скорее гордыни, чем интереса, или желанию ощутить испуг, подобный риску игры с огнем. Девчонки удивлялись, почему я не хотел этим воспользоваться, как сказала мне потом самая красивая из них, блондинка с очаровательной фигурой, дочка аптекаря из Меймака, чье будущее было уже определено. Об этом она знала, продолжая жить в некоем полуневедении. Девушка старалась убедить себя: красота и свобода могут сосуществовать независимо друг от друга. И Мари-Лор Эспинас думала, что сможет отказаться от брака, который для нее уже готовили, и главное – целовать меня, но уже не в щеку, как она это делала каждый день в лицее, а в губы спустя несколько недель, снежным зимним вечером.
Я ожидал на площади Республики неподалеку от дворца Вантадур. Эта масса из серого камня, темные окна, башенки, портал в стиле Возрождения наводили меня на мысль о Новой Англии. Я стоял в темном уголке, готовый увидеть одно из тех привидений нового вида, о существовании которых я узнал из новелл Генри Джеймса и который в моих снах заменили вампиром. Именно это я и сказал Мари-Лор, она тут же призналась, что, помимо остального (остальным она небрежно назвала мое лицо, которое было под стать самой мрачной ночи), именно это литературное произведение и сподвигло ее прийти на встречу со мной. Я долго бродил по улицам, где в вихре кружились снежинки, окрашенные в желтый цвет уличными фонарями, и прохожие ускоряли шаг, спасаясь от наступившей уже в пять часов вечера ночи. А я все ходил и ходил кругами, чтобы не попасть на площадь Республики раньше назначенного времени. Я больше всего на свете тогда боялся казаться смешным, стоя на этой площади под снегом в ожидании девушки, которая конечно же не придет. Я надеялся, что она все-таки сдержит слово. Такое счастье не могло на меня свалиться, напротив, должно было случиться нечто, похожее на эту ночь, на мое уродство, на холод, на насмешки, на одиночество. И напрасно я готовился к самому худшему, которое никогда не бывает таким, каким мы его себе представляем. Напряжение сковывало мне все внутренности. В тот момент я многое бы отдал, чтобы быть не на площади, а в доме у сестры, в туалете, освобождая желудок, с книгой на коленях при свете слабой лампочки и среди запахов, больше мне подходивших, чем духи Мари-Лор Эспинас.
Мой живот терзали не желание или страх, даже не борьба между ними, а остатки надежды, уцелевшей несмотря ни на что, в самых тяжелых ситуациях. Что оставалось делать такому человеку, как я, в этом провинциальном городке, охваченном скукой и конформизмом? Заняться любовью, написать произведение или покончить с собой – да, что-то в этом роде. Я догадывался, что Париж был именно таким местом, и думал об этом, спускаясь на площадь Республики по узкой улочке, глубоко вдыхая ветер, приносивший запах горящих дров, промерзшей земли и опавших листьев из недалекой деревни. Я искал в этих запахах что-то чистое, похожее на мысли о самых чистых картинах детства или о расставании с матерью.
Мягко падал снег. В этом я увидел доброе предзнаменование, улыбнулся этой мысли, потом от нее покраснел. Мари-Лор стояла на другой стороне площади в свете уличного фонаря. Прямая спина, безупречная красота. Возможно, я так считал, поскольку знал, что она не была мне предназначена. Хотя можно было бы подумать иначе, видя ее приветливость, когда я приближался с видом, словно она моя, покорная и полная нетерпения. Она смотрела на меня с неизмеримым великодушием (привилегия красавиц), во взгляде было нечто, как подарок. Этот подарок не имел ничего общего с жалостью и ничего общего с реальностью, он походил на тайну из сказки: дать поверить некрасивому человеку, что он вовсе не такой, каким все его видят.
Мари-Лор улыбалась мне так, как еще не улыбалась (во всяком случае, я этого никогда не видел) ни мне, ни, как мне хотелось думать, никому другому. Тайный подарок давал мне надежду, и я загорелся, но нет, не любовью, а именно этой надеждой, понимая тогда, что любовь и общественный статус, возможно, все-таки не так уж неразлучны и у меня есть шанс. Понятию «шанс» суждено было сыграть большую роль в моей жизни. Потом я боролся против него, хитрил, возмущался, не столько, чтобы победить, сколько покончить с его неизбежным чувственным разрастанием, которое, я это чувствовал, могло погубить меня. А тогда этот шанс был всего лишь результатом самомнения, слава Богу не лишившим меня разума. Я оставался начеку: любой парень, даже рожденный без дефектов, поступил бы точно так же при встрече с такой красивой девушкой. Она ждала меня, в коричневом берете, который был ей очень к лицу. Этот берет короной сидел на белокурой копне ее густых и мягких волос, в них таяли снежинки. Зная, что мое дело заранее проиграно, я был готов проиграть еще больше и повел себя так, как потом буду вести себя всегда, став рассеянным, отдаленным, почти заносчивым, хотя высокомерным бываю только по необходимости. Я руководствовался одним из моих девизов, скорее, антидевизом: «Слишком хорошо, чтобы быть настоящим», в его болезненной вариации: «Слишком красива, чтобы быть моей». При этом настоящее было лишь фасадом невозможности, а красота прикрывала мою боль.