Она подписала письмо, оставила свой полный адрес и отдала конверт продавцу газет, чтобы тот отнес его на почту. Но прошло много дней. А ответа не было.
И вот наступил день, когда должна была решиться судьба Суман. Она не знала, кто этот человек, откуда он, не видела его и не знала его привычек. Утром ее нарядили, повесили на шею гирлянду цветов и должны были увезти, как жертвенную козу на заклание. Куда? Она не имела об этом ни малейшего представления. А когда рассвело, Суман увидела возле дома голубую машину с красными колесами. В этой машине она должна была уехать.
Кто-то постучал в дверь. Несколько человек шумно втиснулись в комнату. Вместе с ними вошел полицейский. Один из вошедших был высокий и худой старик в одежде из грубой домотканой ткани, кхаддара
[18]
, ставшего символом патриотов, с тяжелой палкой в руках. С его лица так и струились доброта и благолепие. Он спросил у Суман ее имя, потом объявил, что пришел забрать ее в женский приют. Мать растерзала бы этого старика, но увидела полицейского и сникла, а когда узнала, что Суман сама написала редактору газеты и, значит, сама пригласила этих людей, то упала в обморок…
Когда Суман вспоминает обо всем этом, она и сейчас не находит себе места. Но что ей тогда оставалось делать?
…Она сняла украшения, оделась в простенькое сари, взяла с собой пишущую машинку и несколько книг. Мать пришла в себя, но не проронила ни слова. Она знала, что принуждать кого-нибудь торговать своим телом считается преступлением. Уходя, Суман протянула руку к ситару
[19]
— не затем, чтобы взять с собой, а чтобы проститься с любимой вещью. Неизвестно, что подумала мать, когда закричала:
— Убирайся отсюда! И не смей даже притрагиваться…
— Поторопись, дочка, — сказал старик.
Она обернулась, взглянула еще раз на ситар и танпуру
[20]
. Это были друзья ее детства. Она собралась с силами и пошла из комнаты.
Два месяца, проведенные в приюте, так и остались вечным кошмаром. Две смены верхнего платья. Одно носила, другое находилось в стирке. Вставала в пять утра и трудилась без отдыха до одиннадцати вечера. Она делала все, что поручали, — учила грамоте, присматривала на кухне, следила за качеством питьевой воды, рассчитывалась с зеленщиками за овощи для столовой. И хотя работу распределяли между всеми, некоторые обитательницы приюта научились уклоняться от нее. И получалось так, как бывает везде: на Суман, показавшую прилежание и безропотность, свалили всю работу.
Кроме Суман, там было еще двенадцать или тринадцать женщин. Она сразу заметила, что некоторые из них — те, что были помоложе и покрасивее, — во время вечернего намаза принаряжаются, красятся и пудрятся, а к ужину являются только в двенадцать или даже в час ночи. Была еще одна, которая когда-то, в детстве, оказалась жертвой развратника. Днем она вела себя как все нормальные люди, а ночью из ее комнаты доносились дикие крики, визг и сумасшедший хохот. Еще было несколько старых нищенок, пытавшихся кокетничать, хотя теперь им было трудно шевельнуться, чтобы зачерпнуть себе воды. И потом, самое странное — мужчины беспрепятственно посещали этот приют. Несколько раз Суман порывалась сказать об этом благообразному старику, Шарме, который привез ее туда. Изредка он появлялся в приюте… Но когда он приезжал, мужчины куда-то исчезали, кроме господина Шадилала и двух вооруженных охранников, не оказывалось никаких мужчин.
«Я здесь всего несколько дней, — думала Суман, — кто мне поверит? Вот поживу еще немного и тогда уж наверняка расскажу».
Несколько раз приходила в голову мысль: а не сходить ли к учителю Рам Дину? Но когда она все-таки рискнула отпроситься, управляющий забросал ее десятком вопросов и в конце концов не разрешил. Снаружи у входа стоял вооруженный охранник. Приют? Заключение. Она и сама не хотела выходить тайком. Она не хотела потерять доверия к себе.
В этой замкнутой, беспокойной и унизительной жизни у Суман была одна радость — малышка Мину, дочка Сохни. Девочке было около четырех лет. Она повсюду бродила за Суман, не выпуская из крохотных ручонок подол ее сари. Мину с интересом слушала сказки, которые ей рассказывала Суман, и часто оставалась ночевать у нее в постели. Суман всегда что-нибудь припрятывала для нее, умывала ее, купала, стирала ее платьишки, играла с нею. У нее было такое же худенькое личико, как у мальчишки-газетчика. Сохни, ее мать, не собиралась быть матерью, а вот родилась эта девочка. Иногда Сохни безжалостно избивала ее, и Суман дрожала от негодования и плакала вместе с ребенком. Однажды она хотела защитить Мину, и удар пришелся по запястью Суман. Рука долго болела, разбились стеклянные браслеты. Это была последняя память о доме, о матери. Теперь не осталось даже памяти.
Ночью, когда женщины стелили себе на полу, появлялась Мину, звала мать и, часто не находя ее, забиралась в постель Суман и оставалась у нее до утра. Иногда поздно ночью приходила Сохни, на ощупь пробиралась между спящими, спотыкаясь и задевая их впотьмах, добиралась до постели Суман, рывком подхватывала Мину и тащила к себе. Девочка капризничала, упиралась, но мать не обращала на это внимания. До Суман доносился резкий запах дешевых духов и вина, шаги Сохни были нетвердыми. После десяти часов вечера везде, кроме конторы, выключали счет. Поэтому Суман никогда бы не смогла в точности рассказать, как выглядела в такие ночи беспутная Сохни.
И вот настал день, когда приют должны были посетить известные в городе благотворительницы, жены министров, общественные деятельницы. В тот день все было вымыто и выскоблено до блеска. Канавы, заполненные гниющими отбросами, источали запах фенола, лестницы были уставлены цветами в горшках, дорожки во дворе присыпаны гравием, швейные машинки вычищены и смазаны. Женщинам приказали начистить обувь, переодеться в чистые сари. Приют оплатит все дополнительные расходы. На обед вместо одного овощного блюда приготовили два. Подали гороховое пюре и сладкий рис.
В тот день Суман закончила свои дела пораньше, вымыла и причесала Мину и послала ее на улицу, так как девочка должна была надеть гирлянды из цветов на шеи почетных гостей. А сама она направилась в кладовку за кухней, где хранился уголь, подтащила к окну два полных мешка, поставила один на другой, забралась на них и стала ждать. Окно было расположено удобно, отсюда она могла наблюдать всю церемонию.
Шурша шинами по гравию, к подъезду подкатывали роскошные автомобили. Иногда подъезжали коляски рикш и легкие крытые двуколки-тонги, но приехавшие на них предпочитали останавливаться за воротами. Они, очевидно, и сами понимали, что их честь находится в их собственных руках. Разве могли соперничать тонги и коляски рикш с великолепными машинами, стоявшими в ряд у подъезда? На лицах этих посетителей были написаны стыд и смирение, будто она просили прощения: «Что поделаешь, вы уж простите нашу вину, средства не позволяют иметь лучший выезд!»