Он вздохнул с таким облегчением, так глубоко, что новая
волна ряби от его дыхания прошла по воде, и в темной глубине открылось
Меншикову другое зрелище. Он увидел свою младшую дочь, несколько повзрослевшую,
но еще в полном расцвете своей девичьей красоты (при этом Меншиков отчего-то
знал доподлинно, что с сего дня минуло два года с небольшим), которая следовала
в церковь (ту самую, покойным отцом строенную!) и заметила в окне убогой хижины
незнакомого мужика, который замахал ей и выбежал на крыльцо. Бог ты мой!.. Да
ведь это был не кто иной, как Алексей Григорьич Долгоруков! Не веря своим ушам,
выслушал Александр Данилыч его рассказ о смерти Петра II и страшных гонениях на
Долгоруковых – и был изумлен собою, ибо должен был испытывать злорадство при
виде скорби врага своего, а испытывал лишь глубокую, неизбывную печаль;
чудилось ему, что он сам повествует о своих злоключениях:
«Нас везли сюда жестокие гонители и враги наши, как
величайших злодеев, – лишили нас даже самого необходимого в жизни. Жена моя
умерла дорогой, дочь моя умирает и, конечно, не избегнет смерти. Но я намерен
вернуться и отомстить…»
Горький смешок сорвался с уст Александра Данилыча и перешел
в сдавленное рыдание, ибо тотчас же открылось ему, что не дождется отмщения его
супостат… жалкий враг его. Александра с Александрою узрел Меншиков в
Петербурге, в богатстве и довольстве, а Долгоруковых…
Увидел он красавицу Екатерину Долгорукову в столь строгом
монастырском затворе, что даже сухой хлеб и воду подавали ей сквозь малое
оконушко в дверях. Увидел он и Алексея Григорьича, лежащего в гробу и
отпеваемого в той самой церкви, которую выстроил сгубленный им Алексашка. И еще
одного ярого гонителя своего, Василия Лукича, узрел Меншиков: на плахе,
обезглавленного… А рядом с ним, на Скудельничьем поле, в версте от Новгорода,
был разрублен еще живым начетверо красавец, весельчак, баловень судьбы и
царский фаворит Ванька Долгоруков. И при виде его окровавленного, смертной
росою окропленного чела понял Александр Данилыч, почему льются из его глаз слезы
жалости, а не злорадства: все они равно были скованы цепями грехов своих, и
каждому воздалось по заслугам, но без справедливости, ибо неправедно возмездие
всякое, кроме божьего, а оно – слепо и, увы, разит мимо… Глаза его тоже ослепли
от слез, сердце надрывалось от боли – дорогую плату вносим мы за предвидение,
ибо истина бесценна! – и, словно в награду, открылась ему еще одна картина,
которая пролила елей на его истерзанную душу, и зарубцевала раны сердца, и
укрепила его, и дала силы смотреть на мир, где он пока еще жил, и говорить с
теми, кто еще был рядом, и даже… лукавить, ибо именно лукавство было первейшим
свойством натуры Алексашки Меншикова.
Он медленно приблизился к Маше, которую князь Федор боялся
выпустить из объятий хотя бы на мгновение, взглянул в ее прекрасные, влажные,
виноватые от счастья глаза – и преклонил пред нею колени. Суровым жестом
остановил этих ненаглядных чад своих, смущенно бросившихся поднимать его, и
вымолвил:
– Теперь ведаю – вы уйдете отсюда вдвоем. О нас не
беспокойтесь: два года, что остались до помилования, Александр с Александрою
как-нибудь вытерпят… «Мой же век измерен», – этого он не сказал, только
подумал, и продолжал: – Ежели хочешь ты, чтобы жил я здесь спокойно, не
терзаясь совестью («Последние дни», – добавил он мысленно), молю тебя как о
величайшей милости… – Он перевел дыхание и произнес прерывисто, словно
задыхался от слез: – Молю тебя нарушить свой обет. А я отмолю, отмолю твой
грех… я построю церковь, и господь простит тебе, что ради отца ты согрешила.
Простит, я знаю!
Он склонил голову, чтобы не видеть исступленной любви в
Машиных глазах – это лишало его сил, а они еще пригодятся.
– Батюшка, клянусь… да я для тебя хоть на плаху… что там
грех… – едва смогла пролепетать Маша, и камень свалился с плеч отца.
Меншиков вскочил, благодаря бога, что глаза Машины сейчас
отуманены слезами и она не видит молниеносно-быстрых взглядов, которыми
обменялись ее муж и отец. Взор Федора выражал преклонение и печаль, ибо он
многое способен был видеть духовными очами и слышал даже неизреченное, ну а
Меншиков приказал ему молчать и слепо подчиняться.
– Но как же? – снова забеспокоилась Маша, внезапно осознав,
какие последствия повлечет за собой ее согласие исполнить волю отца. – Брат с
сестрой не простят мне вовеки свободы, гнев великий я на тебя навлеку. Мало,
если будет всего лишь погоня за нами да суровое дознание, – как проведают про
мое бегство в столице, не замедлят сжить тебя со свету!
– Во всем ты права, моя разумница! – Рука отца легонько,
ласково подергала ее за косу, как в детстве. – И что брат с сестрой – твои
завистники, ненавистники твои, и что кары ждут нас немилостивые. Но я знаю, что
должно сделать, дабы целы были овцы и сыты все лютые волки. – Он помолчал,
хитро глянул в настороженное лицо князя Федора, потом в Машино – покорное,
детское, милое – и сказал, как выстрелил: – Ты для сего должна умереть!
Глава 32
Прощальный взор
Гробы вы, гробы!
Предвечные наши домы!
Сколько нам ни жити,
Вас не миновати!
Тела наши пойдут
Во сырую землю —
Земле на преданье,
Червям на точенье.
Души наши пойдут
По своим по местам…
Баламучиха приостановилась перевести дыхание и с великим
трудом удержала на сморщенном лице скорбное выражение, которое так и норовило,
словно тяжелая, плохо закрепленная маска, свалиться под ноги.
Все вышло по ее посулам! Говорила она, что этой дерзкой
девке недолго топтать травушку-муравушку – так и содеялось. И безразлично,
сгубила ее кручина зеленая, желтая, черная ли – сгубила-таки, и весь сказ!