Застучали комья земли по крышке гроба: сначала громко, потом
тише, потом вовсе неслышно, и скоро могилка была засыпана вся.
Все подходили, кланялись в пояс, отведывали кутьи.
Баламучиху просто-таки из стороны в сторону поводило от злости: ей-то теперь
приблизиться к угощенью было никак невозможно! Только и оставалось, что,
согнувшись в три погибели за потемнелым от дождей, покосившимся крестом на
дальней могилке, смотреть, как расходится народ.
Скоро над влажным холмиком остались трое: отец, брат и
сестра упокойницы. Девочка тихо плакала, брат был мрачен; старик – и того
мрачнее, едва на ногах держался, хотя весь обряд вынес спокойно. В последний
раз припав к могилке, наконец ушли и Меншиковы. Теперь можно было и Баламучихе
выбираться из своего укрытия. Она решила все-таки пойти на поминки: упустить
даровое угощение, а главное, еще одну возможность позлорадствовать, было свыше
ее сил.
Дождавшись, пока отдалились на приличное расстояние
Меншиковы и еще один какой-то задержавшийся на кладбище человек (Баламучиха
прежде видела его в Березове, хотя он был не здешний, а, по слухам, подручный
какого-то промышленника, жившего в тайге), старуха засеменила было меж могил,
как вдруг дробный топот заставил ее оглянуться и замереть…
От околицы, по вытоптанному выгону, бежало стадо оленей.
Неслись как угорелые, однако ж, чем ближе подбегали к погосту, тем медленнее
передвигали проворными ногами, тише били в землю копытами. И вот они вступили
на кладбище. Чудилось, серая река ручейками растекается меж земляными
холмиками.
– Кыш! Кыш! – всплеснула руками Баламучиха, да осеклась:
олени не топтали могил, не валили крестов – бродили туда-сюда, словно в
растерянности, изредка озираясь на своего вожака, который сразу подошел к
свежезасыпанному холмику, где упокоилась новопреставленная раба божия Мария, и
стал там, вытянув голову, увенчанную короною великолепных рогов.
Ноздри его вздрагивали, бархатистые губы чуть касались сырой
земли. Казалось, он трепетно ищет что-то: пытается почуять чей-то запах,
услышать чей-то зов…
Олени притихли, остановились – смотрели на своего вожака: у
всех морды вытянуты, глаза полузакрыты, ноздри дрожат…
И вдруг волнение охватило их – всех разом. Дрожь прошла по
серым телам, глаза исполнились ужаса!
Вожак-олень гневно ударил в землю копытом, вскинул гордую
голову, издал короткий призывный клич.
Наклонил голову набок, словно прислушиваясь, – но никто не
отозвался… Протяжный, мучительный рев огласил округу, вожак-олень пал на
колени, положил тяжелую голову на могильный холм, а из прекрасных, зеркальных
глаз его медленно выкатилась тяжелая, прозрачная слеза.
Баламучиха содрогнулась. Пусть не душа у нее была, а
душонка, но все ж вещая, и происходящее заставило ее исполниться трепетного
ужаса. Все, что она видела, было необъяснимым, пугающим – и надрывало
старческое сердце, которое, чудилось, уже ничто не могло уязвить. Ноги у нее
подгибались, однако она, чуть ли не волоком, все же выволокла себя с кладбища,
благо олени не обратили на нее ни малого внимания.
Оказавшись от них подальше, подобрала подол, изготовясь
ринуться прочь как можно скорее, но напоследок все же оглянулась.
Олени сгрудились вокруг могилки Марии Меншиковой и тихо,
бережно касались комьев земли своими влажными бархатистыми губами. Глаза их
выражали покорное недоумение, как если бы животные никак не могли понять,
почему, ну почему никто не отзывается на их настойчивые зовы.
Молодая важенка приблизилась к вожаку, положила точеную
голову на его круп, закрыла глаза…
Он не шелохнулся.
Потом все олени ушли с кладбища, а вожак долго еще оставался
у могилы.
* * *
Сгущались сумерки.
Савка скатился по каменистой осыпи под берег. Обдирал ладони
и рисковал ноги переломать, но идти к дому привычной тропой не было никакого
терпения. Грохот он поднял такой, что, верно, перепугал обитателей жилища:
откинулась шкура, заградившая вход, и оттуда показалось дуло ружья.
– Свои, свои! – прохрипел Савка и ворвался в избу, едва не
выбив ружье из рук князя.
Сдвинув своего господина весьма непочтительно, откинул в
сторону шкуру, чтоб не застило последние светлые лучи, и тревожно вгляделся в
недра избушки.
Женщина, сидевшая на нарах, в уголке, испуганно отпрянула,
когда Савка, перекрестив ее и павши перед ней на колени, схватился сперва за
край ее черного платья, а потом поймал худые, прохладные пальцы и почтительно
чмокнул их.
– Слава богу, барыня! – прошептал прерывающимся голосом. –
Слава господу всемилостивому! Вы живы, ох, живы…
– Страшно там было? – прошелестела Мария, погладив Савку по
растрепанной голове. – Как они? Батюшка как?
– Сестрица и братец ваш, конечно, слезами заливались;
Александр Данилыч держались молодцом, только побледнели очень. Да уж,
побледнеешь тут небось! Я и сам едва ума не решился, когда гроб забили да в яму
опустили. А когда могилу засыпать начали, верите ли, почудилось, будто все под
ногами всколебалось. Будто кто-то рвался из-под земли, да никак не мог
вырваться!..
Он подавился, потому что князь весьма чувствительно ткнул
его меж лопаток кулаком и умерил свой эпический пыл:
– А так все обошлось. Бахтияр не показывался. Говорят,
навовсе спятил от Сиверги.
– А она… а ее никто не целовал? – спросила Мария, и князь
Федор, услышав дрожь в ее голосе, сел рядом, взял за руку, крепко сжал,
ободряя, словно вливая этим прикосновением силы, которых ей понадобится еще
немало. – Обошлось, – повторил Савка, который глаз не отводил от гроба, чуть ли
не пристальнее, чем сам Меншиков. – Конечно, малость дивовался народ, особливо
Баламучиха, да куда ж денешься, коли такая была ваша последняя воля? Ее, то
есть… в смысле… – запутавшись, Савка смущенно махнул рукой и повернулся к
князю: – А ведь нам пора, барин! Вогулы, конечно, карбас стерегут, да мало ли,
какая притча? Они же как дети, нет у меня им крепкой веры.
– Пора, так пойдем, – кивнул князь, поднимаясь и помогая
встать жене. – Ну, как ты, милая? Дойдешь?
– А что ж делать? – усмехнулась Маша. – Нет, ты за меня не
тревожься: я в силах. Поверишь ли: меня «похоронили», а я чувствую себя так,
словно только что на свет народилась. Дойду куда надо и все выдержу.