А вот Владимир там, в парижской квартирке, совсем один… Некому ему и чашечки кофе подать поутру, пока она здесь, в прогнившей России, прячется. Не рассчитывать же на Надежду, которая и кофе-то сварить не умеет.
Удивительно, что Владимир никогда не укорял жену полным ее небрежением кухней и домой. Хотя он же стоит за равенство мужчины и женщины. Однако как же он преображается, когда она, Инесса, едва придя в себя после угара любви, подает ему свежий кофе с пышной пеной сливок прямо в постель! Пусть и бурчит, что она его совсем разбалует.
— Ах, мой дорогой, я согласна тебя баловать до конца дней своих…
Так, бывало, говорила ему она в те дни. И он польщенно улыбался. Но уже через несколько минут торопливо одевался и совсем другим тоном давал ей очередное поручение.
— О, с каким бы удовольствием я сейчас отправилась бы по твоему указанию… — почти простонала Инесса, — на край света, не то что на рабочую окраину! С каким бы удовольствием выслушала твои поучения, что иногда не до конца понимаю ту роль, которая мне поручена, что не хватает у меня убедительности, чтобы объяснить пролетариату его высокую обязанность!..
Письмо было забыто, как забыто было обещание уничтожить все следы переписки, которое Владимир взял с нее в тот день, когда состоялось страшное, памятное до сих пор объяснение. Чем больше он говорил, тем отчетливее она понимала, что перестала для него существовать как возлюбленная, женщина, муза. Что теперь она лишь его боевой товарищ, полезный во всех смыслах этого слова член революционного кружка, не имеющий пола.
«Без поцелуев…» О да, пусть без них, но просто быть рядом, видеть, как блещет его гений, прикасаться душой к пылающему горнилу его души…
Инесса нет-нет да и вспоминала совсем другие строки, которыми он заканчивал свои письма. Пусть по-английски, пусть, но хоть так он упоминал о той близости, которая соединила их навсегда, которую не разорвать даже сотней решительных отказов!
Что ж, ей еще повезло. Пусть он отказался видеть в ней возлюбленную, но не отказался называть ее своим товарищем! Пусть теперь его ласки для нее под запретом, но не под запретом то безбрежное доверие, которое он питает к ней. Не зря же сейчас, в новой России, освобожденной от царского гнета, он по-прежнему дает ей трудновыполнимые поручения. Не зря же пристально следит за состоянием ее здоровья, не зря помнит о том, что у нее прохудились башмаки и нужны новые, не зря поручил установить в ее квартире телефон — редкость необыкновенную даже для столицы!
Эти знаки внимания куда более ценны, чем даже сотня лет вместе…
— Да ведь мы же все равно вместе, мой дорогой! Ты по-прежнему со мной, занимаешь все мои мысли, царишь в моей душе, памяти, чувствах… Для меня ничего не изменилось, ты был и остался единственным мужчиной, кого я по-настоящему люблю.
Инесса присела к столу и взяла в руки перо. Чернил было маловато, однако ей недосуг было встать, чтобы наполнить чернильницу. Мысли, которые она могла доверить только дневнику, были важнее. Перо побежало по бумаге.
«…Теперь я ко всем равнодушна. А главное — почти со всеми скучаю. Горячее чувство осталось только к детям и к В. И. Во всех других отношениях сердце как будто бы вымерло. Как будто бы, отдав все свои силы, всю свою страсть В. И. и делу работы, в нем истощились все источники любви, сочувствия к людям, которыми оно раньше было так богато… Я живой труп, и это ужасно».
Да, сейчас, через три года после победы революции, она чувствовала себя именно такой — усталой, опустошенной, никому не нужной. Даже дети, которые, к счастью, чаще бывали с ней, чем с отцом, не грели ее душу. Только самый младший, Андрюша, так похожий на отца, своего настоящего отца…
Инесса вспомнила разговор, который состоялся у нее с Владимиром Ильичом всего два дня назад. Вернее, говорил только он, Ильич. А она слушала молча, смотрела на него и, как тогда, долгих семь лет назад в Париже, улыбалась его словам. Только он теперь и мог заставить ее улыбаться.
— Вы должны, — говорил Владимир, — просто обязаны архибыстро завершить дела и отправляться на юг, к солнцу. Мне видно, как вас утомили годы нашей борьбы, скольких они вам стоили сил.
— Но вокруг еще столько дел…
— Вам следует отдохнуть, поверьте. Дело революции требует всех наших сил без остатка, и продлится оно не год и не два. Поэтому считаю возможным вам все же ненадолго оторваться от сиюминутных забот. Ваше здоровье точно так же принадлежит революции, как и здоровье любого из нас…
Тогда Инесса ничего Владимиру Ильичу не сказала. Но все же удивилась, и сильно, когда на следующий день он прислал ей записку:
«…Грустно очень было узнать, что Вы переустали и недовольны работой и окружающими (или коллегами по работе). Не могу ли я помочь Вам, устроив в санатории? Если не нравится в санаторию, не поехать ли на юг? К Серго на Кавказ? Серго устроит отдых, солнце. Он там власть. Подумайте об этом. Крепко, крепко жму руку…»
Она решилась… После этого письма решилась. Чувствовала, что ничего хорошего не выйдет, что никакое солнце не может ей помочь, но решилась в последний раз послушаться Владимира.
Быть может, сейчас, в двадцатом, ей повезет и она вернется не просто выздоровевшей, но ожившей?
P. S. Из этой поездки Инесса Арманд не вернулась. По дороге она заразилась холерой и умерла. Тело доставили в Москву лишь на девятые сутки. Ленин встречал поезд на вокзале и потом провожал пешком траурную процессию через всю Москву. Кто знает, что он чувствовал в эти минуты…
Надежда Аллилуева. Люблю тебя, Иосиф Сталин
Надежда, не пригубив вина, поставила бокал на стол.
— Эй, ты! Пей! — прикрикнул Сталин.
— Я тебе не эй! — ответила она, чуть повысив голос, и в ту же секунду в лицо ей полетели апельсиновые корки.
Медленным, очень медленным движением, не отрывая от мужа взгляда, она убрала их с лица и стряхнула на пол. Поднялась и, ни слова не говоря, ушла из-за стола, чувствуя спиной ошалевшие, потрясенные взгляды множества гостей.
Она стремительно шла, почти бежала по темной улице. Во всех домах праздновали годовщину Октябрьской революции. Слышалась музыка, веселый смех… На почтительном расстоянии от нее, так, как она велела, не приближаясь, двигалась вооруженная охрана. Надежда шла, понурившись, кутаясь в теплое пальто, и чувствовала, как раскалывается от жуткой, невыносимой боли голова и как леденящий холод растекается по всему телу и сковывает сердце будто льдом.
* * *
— Сынок, ты должен взять себе жену только из Грузии, — мягко, но настойчиво говорила Екатерина Георгиевна Джугашвили. — Она будет послушной, милой и кроткой — как Като.
Подобные разговоры происходили уже не раз, и Иосиф, как и подобает почтительному сыну, внимательно слушал мать, думая, однако, о своем и уже отлично понимая, что никакой грузинской девушки он в жены брать не станет. Его жена будет только русской.