— Еще не открыто! — воскликнул Уилкокс, после чего умолк. — Что ж, — наконец сказал он, — погуляйте там, покуда не откроется. Больше ничего не поделать. — Он снова умолк. — Но бога ради, не околачивайтесь перед лавкой! Просто проходите мимо каждые пятнадцать-двадцать минут и быстро поглядывайте.
— Хорошо. Хорошо.
Даер повесил трубку, заплатил бармену за звонок и вышел на площадь. Было без двадцати десять. Если Рамлал еще не открылся, чего ради ему открываться в половину одиннадцатого или в одиннадцать? «Ну его к черту», — подумал он, легким шагом направляясь еще раз в сторону лавки.
Она была по-прежнему закрыта. Это для него все и решило. Он спустится на пляж и какое-то время полежит на солнышке. Такую мысль ему в голову вложил Уилкокс. Нужно будет только снова подняться сюда незадолго до половины первого, когда закрывается «Креди Фонсье». Сначала он зашел и выпил кофе с несколькими ломтями тоста с маслом и клубничным конфитюром.
Пляж был плосок, широк и бел, изгибался идеальным полукругом к мысу впереди. Он пошел по полосе твердого песка, обнаженного отступившей водой; тот служил небу влажным и лестным зеркалом, усиливая его яркость. Оставив за спиной полмили или около того заколоченных купальных кабинок и баров, он снял ботинки и носки и закатал брючины. До сих пор пляж был совершенно пуст, но спереди приближались две фигуры с осликом. Когда они подошли ближе, он увидел, что это две старухи-берберки, одетые так, словно погода была нулевой, в красно-белую полосатую шерсть. На него они не обратили внимания. Здесь, где за береговой линией не было никаких холмов, дул пронизывающий ветерок, остужал все поверхности, не попавшие на солнце. Перед собой он теперь видел несколько крохотных рыбачьих лодок на берегу, лежавших бок о бок. Он подошел к ним. Их бросили тут давно: дерево сгнило, в корпуса набился песок. Ни признака человека ни в одну сторону. Две женщины и ослик ушли с пляжа, скрылись за дюнами в глубине суши и пропали. Он разделся и сел в лодку, полупогребенную. Песок заполнил весь нос и покато сходил к центру лодки, образуя идеальный топчан, обращенный к солнцу.
Снаружи мимо дул ветер; а здесь, внутри, не было ничего, кроме биения жаркого солнца о кожу. Даер немного полежал, остро сознавая долгожданную жару, в состоянии самонаведенной неги. Когда он смотрел на солнце, глаза его зажмуривались почти накрепко, он видел, как паутины кристаллического огня ползут по узкому зазору между прищуренными веками, а его ресницы заставляли мохнатые лучи света вытягиваться, сокращаться, вытягиваться. Давно не лежал он голым на солнце. Он вспомнил, что, если задержаться надолго, лучи выгонят из головы все мысли. Этого ему и хотелось, испечься насухо и жестко, ощутить, как парообразные заботы одна за другой улетучатся, наконец понять, что все влажные мелкие сомнения и раздумья, покрывавшие пол его существа, сморщиваются и издыхают в печном пекле солнца. Постепенно он забыл обо всем этом, мышцы его расслабились, и он слегка задремал, то и дело просыпаясь, чтобы приподнять голову над источенным червями планширем и оглядеть пляж. Никого не было. Наконец он прекратил делать и это. В какой-то момент перевернулся и улегся ниц на отвердевшем песке, чувствуя, как ему на спину опускается горящее покрывало солнца. Мягкий, размеренный лязг волн был как дальнее дыхание утра; звук просеивался сквозь мириады полостей воздуха и достигал его ушей с большим запозданием. Когда он снова повернулся и посмотрел прямо на небо, оно показалось дальше, чем он вообще раньше видел. Однако Даер чувствовал себя очень близко к себе, вероятно, потому, что, для того чтобы почувствовать себя живым, человек сперва должен прекратить думать о себе как об идущем куда-то. Должна совершиться полная остановка, все цели — забыты. Голос говорит: «Подожди», — но он обычно не слушает, потому что если станет ждать — может опоздать. Затем, опять-таки если впрямь станет ждать, может случиться так, что он поймет: когда снова тронется с места, окажется, что он идет в другом направлении, а эта мысль тоже пугает. Потому что жизнь — не движение к чему-то или от чего-то: даже не от прошлого к будущему, не от юности к старости, не от рождения к смерти. Вся жизнь не равняется сумме ее частей. Она не равняется никакой части; суммы не существует. Взрослый человек в жизнь вовлечен не больше новорожденного; его единственное преимущество в том, что ему иногда перепадает осознавать субстанцию этой жизни, и если он не дурак — причин или объяснений искать не станет. Жизни не требуется разъяснение, не требуется оправдание. С какой бы стороны ни осуществлялся подход, результат одинаков: жизнь ради жизни, запредельный факт отдельного живого человека. Тем временем — ешь. И вот он, лежа на солнце и чувствуя близость с самим собой, знал, что он там, и радовался этому знанию. Он мог притвориться, если бы понадобилось, американцем по имени Нелсон Даер, с четырьмя тысячами песет в кармане пиджака, брошенного на банку в корме лодки, но он знал бы, что это далекая и незначительная часть всей правды. Перво-наперво он был человеком, лежавшим на песке, покрывавшем дно развалившейся лодки, человеком, чья левая рука была в дюйме от нагретого солнцем корпуса, чье тело вытесняло данное количество теплого утреннего воздуха. Все, о чем он когда-либо думал или что делал, думалось и делалось не им, а членом огромной массы существ, которые действовали так лишь потому, что были на пути от рождения к смерти. Он членом больше не был: приняв решение, он не мог рассчитывать ни на чью помощь. Если человек никуда не направляется, если жизнь — что-то другое, совершенно отличное, если жизнь — вопрос бытия и на долгий продолжительный миг все это — одно, то лучшее для него — расслабиться и просто быть, а что бы ни случилось, он все равно есть. Что бы человек ни думал, ни говорил или ни делал, факт его бытия оставался неизменным. А смерть? Даер чувствовал, что однажды, если подумает достаточно далеко, он откроет, что и смерть ничего не меняет.
Приятной ванны смутных мыслей, в которой отмокал его разум, уже не хватало, чтобы поддерживать в нем дрему. С некоторым усилием он приподнял голову и повернул к себе запястье посмотреть, который час. Десять минут первого. Он вскочил, быстро оделся, кроме носков и ботинок, и двинулся обратно по пляжу, по-прежнему пустынному. Хоть и шел он так быстро, что болезненно запыхался, когда добрался до первых зданий, было уже без четверти час. «Креди Фонсье» уже закроется; задание придется выполнять после обеда. Он поравнялся с «Отелем де ла Плая», пересек пляж, взобрался по ступеням на улицу и вошел босиком. Мальчик за стойкой портье вручил ему записку. «Звонил Джек; он сходит с ума», — подумал он, глядя на клочок. Но там говорилось: «Sr. Doan, 25–16. Immediatemente».
[92]
По-прежнему полагая, что это, вероятно, Уилкокс неистово дозванивается до него, может из конторы, или из дому, или еще откуда-то, он дал мальчику номер и встал, постукивая пальцами по стойке, пока не соединили.
Он взял трубку и услышал мужской голос:
— Американское представительство.
Тихонько Даер повесил трубку и, не объясняя ничего мальчику, отошел и сел в углу, где надел носки и ботинки. Аккуратно завязав второй шнурок, он откинулся на спинку и закрыл глаза. Под пальцами обеих рук он ощущал гладкое скошенное дерево подлокотников. Мимо медленно проехал грузовик, треща выхлопом. В вестибюле слабо пахло хлоркой. Первые несколько минут он не чувствовал ни спокойствия, ни тревоги; его парализовало. Открыв глаза, он подумал едва ли не с торжеством: «Так вот оно, значит, как». И тут же вслед, уже вторично в тот день, осознал, что до крайности проголодался. У него не было плана действий; ему хотелось поесть, хотелось покончить с этим делом Рамлала и сообщить Уилкоксу, что все закончено. После, в зависимости от того, каково ему будет, он может позвонить мистеру Доуну в представительство и узнать, чего тому надо. (Его утешало думать: нет уверенности в том, что звонок связан с чепухой Жувнон; вообще-то, в какие-то моменты он был уверен, что дело тут вовсе не в этом.) Но что касается ужина в квартире мадам Жувнон…