Возложение всей вины на самого себя присуще высшим нравственным традициям русской поэзии. И все же оно высказано с такой решительностью впервые.
И это воплощает глубокий смысл. Сын призван не только удержать на достигнутой духовной высоте отцовское наследие, но и хотя бы прикоснуться к новой, неведомой высоте.
Эти внешне безыскусные (да, только внешне) строки Николая Рубцова с несомненностью являют собой не зарифмованное высказывание, но поступок, поэтическое деяние, которому нельзя не верить. Чего стоит одно уж это «простецкое», но способное отозваться судьбоносным ударом в душе каждого из нас — «Поехал, так держись!» — отозваться, если только мы обладаем смелостью сделать это переживание безраздельно своим, всецело обращенным к нашей собственной жизни…
Николай Рубцов стал истинным наследником великой русской поэзии не потому, что прочитал и изучил ее, но потому, что он смог заново открыть ее неиссякаемые истоки в самых недрах обычной, повседневной жизни своего времени, в ее темных глубинах.
Подлинная суть традиции заключается не в том, чтобы идти путем предшественников, но в том, чтобы проложить свой собственный путь так, как они прокладывали свои пути.
По сути дела, бесплоден путь, которым пытались идти некоторые современники, мечтающие, что о них когда-нибудь скажется: «Они из поздней пушкинской плеяды». Не может быть никакой «поздней» пушкинской плеяды, ибо эта плеяда прекрасна и вечна именно и только в своем собственном первородстве. Цитированные строки о «плеяде» похожи на недавнее заявление одного стихотворца о том, что ему особенно хорошо пишется-де в пушкинском Михайловском! Такое иждивенчество (если не сказать еще резче) явно противопоказано поэзии. Николай Рубцов хорошо писал не в Михайловском, а у ледяных болот своего Никольского, — хотя и не забывал того, что свершилось в Михайловском.
Замечательное свойство поэзии Николая Рубцова — небывалая цельность в восприятии классических традиций. Даже крупнейшие предшественники Рубцова в отечественной поэзии, Заболоцкий и Твардовский, исходили в своем творчестве прежде всего из одной определенной линии в классическом наследии. Для Заболоцкого решающее значение имела тютчевская традиция, для Твардовского — некрасовская.
Между тем в поэтическом мире Рубцова тютчевская и некрасовская стихии явно как бы слились воедино, о чем уже не раз говорилось в работах о творчестве поэта. Конечно, это было не только личным завоеванием Рубцова, но и выражением самого хода времени, позволившего с нового рубежа воспринять, увидеть классическую поэзию как великое целое. Но все же именно творчество Николая Рубцова стало первым осуществлением этого видения.
Он смог совершить это потому, что его поэзия не только вдохновлялась великим наследием классики, но, повторяю, исходила из тех самых духовных родников народного бытия, которые как раз и явились основой и почвой отечественной классики.
Самый, пожалуй, неоспоримый признак истинной поэзии — ее способность вызывать ощущение самородности, нерукотворности, безначальности стиха; мнится, что стихи эти никто не создавал, что поэт только извлек их из вечной жизни родного слова, где они всегда — хотя и скрыто, тайно — пребывали. Толстой сказал об одной пушкинской рифме, то есть о наиболее «искусственном» элементе в поэзии: «Кажется, эта рифма так и существовала от века».
И это, конечно, свойство, характерное не только для пушкинской поэзии, но и для подлинной поэзии вообще. Лучшие стихи Николая Рубцова обладают этим редким свойством. Когда читаешь его стихи о журавлях:
…Вот летят, вот летят… Отворите скорее ворота!
Выходите скорей, чтоб взглянуть на высоких своих!
Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа
Оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их…
— как-то трудно представить себе, что еще лет тридцать назад эти строки не существовали, что на их месте в русской поэзии была пустота.
Все, кто слышали стихотворения Николая Рубцова в его собственном исполнении, помнят, как, увлекаясь чтением, поэт сопровождал его характерными движениями рук, похожими на жесты дирижера или руководителя хора. Он словно управлял слышимой только ему звучащей стихией, которая жила где-то вне его, — то ли в недрах родной речи, то ли в завываниях ветра и лесном шуме Вологодчины, то ли в создаваемой веками музыке народной души, музыке, которая существует и тогда, когда никто не поет.
Замечательно, что Николай Рубцов не раз открыто сказал об этой своей способности, своем призвании слышать живущее в глубинах бытия, полное смысла звучание:
…И пенья нет, но ясно слышу я
Незримых певчих пенье хоровое…
…Я слышу печальные звуки,
Которых не слышит никто…
…Я брожу… Я слышу пенье…
…Словно слышится пение хора…
…О ветер, ветер! Как стонет в уши!
Как выражает живую душу!
Что сам не можешь, то может ветер
Сказать о жизни на целом свете…
…Спасибо, ветер! Я слышу, слышу!..
И наконец, как своего рода обобщение, — строки о Поэзии:
…Звенит — ее не остановишь.
А замолчит — напрасно стонешь!
Она незрима и вольна.
Прославит нас или унизит,
Но все равно возьмет свое!
И не она от нас зависит,
А мы зависим от нее…
Только на этих путях рождается подлинная поэзия, — о чем сказал Александр Блок в своем творческом завещании, речи «О назначении поэта»: «На бездонных глубинах… недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны… Первое дело, которое требует от поэта его служение… поднять внешние покровы… приобщиться… к безначальной стихии, катящей звуковые волны.
Таинственное дело совершилось: покров снят, глубина открыта, звук принят в душу. Второе требование Аполлона заключается в том, чтобы поднятый из глубины… звук был заключен в прочную и осязательную форму слова; звуки и слова должны образовать единую гармонию».
[181]
Предельно кратко, но точно сказал, в сущности, о том же самом Есенин, заметив, что он не «поэт для чего-то», а «поэт от чего-то».
[182]
Только «зависимость» от «безначальной стихии», звук которой поэт принимает в душу, способна породить истинную поэзию. («О чем писать? На то не наша воля!» — так начал одно из стихотворений Николай Рубцов.)
Конечно, необходимо еще заключить звук «в прочную и осязательную форму слова», что далеко не всегда удается. Но даже самая безусловная власть над словом не создаст ничего действительно ценного, если поэт не слышит и не понимает пенье незримых певчих, звон листвы, стон ветра, если он не способен принять в свою душу звук и смысл журавлиного рыдания, о котором Николай Рубцов сказал в уже упоминавшемся стихотворении: