— А поскольку мы не могли при данных обстоятельствах быть уверенными в том, что ты выступишь в полном блеске своего литературного стиля, — сказал в заключение Курц, открывая чемоданчик, — мы решили написать письма за тебя.
Естественно, подумала она. Она взглянула на Иосифа — тот сидел выпрямившись, с невиннейшим видом, целомудренно зажав в коленях сложенные вместе руки, как если бы никогда в жизни никого и не бил.
Письма лежали в двух бумажных пакетах, один побольше, другой поменьше. Взяв пакет поменьше, Курц неловко вскрыл его руками в перчатках и разложил содержимое на столе. Чарли сразу узнала почерк Мишеля — черные старательно выведенные буквы. Курц вскрыл второй пакет, и Чарли, точно во сне, увидела письма, написанные ее рукой.
— Письма Мишеля к тебе — это фотокопии, милочка, — говорил в это время Курц, — оригиналы ждут тебя в Англии. А твои письма — это все оригиналы, так как они находились у Мишеля, верно, милочка?
— Естественно, — сказала она на этот раз вслух и инстинктивно покосилась на Иосифа, но на сей раз не столько на него, сколько на его руки, которые он намеренно крепко стиснул, как бы желая показать, что они не имеют к письмам никакого касательства.
Чарли прочла сначала письма Мишеля — она считала, что обязана проявить внимание к творению Иосифа. Писем была дюжина, и среди них были всякие — от откровенно сексуальных и пылких до коротких, отрывистых. «Пожалуйста, будь добра, нумеруй свои письма. Лучше не пиши, если не будешь нумеровать. Я не буду получать удовольствие от твоих писем, если не буду знать, что получил их все. Так что это для моего личного спокойствия». Восторженные похвалы по поводу ее игры перемежались нудными призывами браться только за «роли социально значимые, способные пробуждать сознание». В то же время ей «не следует участвовать в публичных акциях, которые ясно раскрывали бы ее политическую ориентацию». Она не должна больше посещать форумы радикалов, ходить на демонстрации или митинги. Она должна вести себя «как буржуйка» и делать вид, что приемлет капиталистические нормы жизни. Пусть думают, что она «отказалась от революционных идей», тогда как на самом деле она должна «непременно продолжать чтение радикальных книг». Тут было много алогичного, много ошибок в синтаксисе и правописании. Были намеки на «наше скорое воссоединение», по всей вероятности, в Афинах, раза два исподволь упоминалось про белый виноград, водку, и был совет «хорошенько отоспаться перед нашей будущей встречей».
По мере того как Чарли знакомилась с письмами, у нее начал складываться новый облик Мишеля, более близкий к облику узника наверху.
— Он же совсем младенец, — пробормотала она и осуждающе посмотрела на Иосифа. — Ты слишком его приподнял. А он еще маленький.
Не услышав ничего в ответ, она принялась читать свои письма к Мишелю, робко беря их одно за другим, словно они сейчас раскроют ей великую тайну.
— Школьные тексты, — произнесла она вслух с глуповатой ухмылкой, нервно пролистав письма, а реакция ее объяснялась тем, что благодаря архивам бедняги Неда Квили, старый грузин смог воспроизвести не только весьма своеобразную привычку Чарли писать на оборотной стороне меню, на счетах, на фирменной бумаге отелей, театров и пансионов, попадавшихся на ее пути, но и сумел — к ее возрастающему изумлению — воссоздать все варианты ее почерка — от детских каракулей, какими были нацарапаны первые грустные письма, до скорописи страстно влюбленной женщины; или строк, наспех набросанных ночью до смерти усталой актрисой, ютящейся в дыре и жаждущей пусть самой маленькой передышки; или четкой каллиграфии псевдо-образованной революционерки, не пожалевшей времени переписать длиннющий пассаж из Троцкого и забывшей в слове «странно» поставить два "н".
Благодаря Леону, не менее точно была передана и ее манера письма: Чарли краснела при виде своих диких гипербол, своих неуклюжих потуг к философствованию, своей неуемной ярости по адресу правительства тори. В противоположность Мишелю, о любви она писала откровенно и красочно; о своих родителях — оскорбительно; о своем детстве — с мстительной злостью. Она увидела Чарли-романтичную, Чарли-раскаивающуюся и Чарли-суку. Она увидела в себе то, что Иосиф называл арабскими чертами, — увидела Чарли, влюбленную в свою риторику, считающую правдой не то, какая она на самом деле, а то, какой ей хотелось бы себя видеть. Дочитав письма до конца, она сложила обе пачки вместе и, подперев голову руками, заново перечитала их, уже как корреспонденцию: каждое его письмо в ответ на свои пять писем, свои ответы на его вопросы, его уклончивость в ответах на ее вопросы.
— Спасибо, Осси, — наконец произнесла она, не поднимая головы. — Большущее тебе, черт побери, спасибо. Одолжи мне на минутку наш симпатичный пистолетик — я выскочу на улицу и застрелюсь.
Курц расхохотался, но никому, кроме него, не было весело.
— Послушай, Чарли, не думаю, чтобы ты была справедлива к нашему другу Иосифу. Это же готовила целая группа. Тут работала не одна голова.
У Курца была последняя к ней просьба: конверты, милочка. Они у него тут, с собой, смотри: марки не погашены и письма в них не вложены — Мишель ведь еще не вскрывал. их и писем не вынимал. Чарли не окажет им услугу? Это нужно главным образом для отпечатков пальцев, сказал он: твои, милочка, должны быть первыми, потом отпечатки пальцев того, кто сортирует письма на почте, и, наконец, отпечатки Мишеля. Ну и потом нужно, чтобы она своей слюной провела по заклейке: это должна быть ее группа крови, потому как может ведь найтись умник, который вздумает проверить, а среди них, не забудь, есть очень умные люди, как это доказала нам хотя бы твоя вчерашняя очень, очень тонкая работа.
Она запомнила, как долго, по-отечески, обнимал ее Курц — в тот момент это казалось неизбежным и необходимым, словно она прощалась с отцом. А вот прощание с Иосифом — последнее в ряду многих других — не сохранилось в ее памяти: ни как они прощались, ни где. О том, как ее наставляли, — да, помнила; о том, как они тайно возвращались в Зальцбург, — да, помнила. Помнила и то, как прилетела в Лондон, — такой одинокой она не чувствовала себя еще никогда, — а также грустную атмосферу Англии, которую она ощутила еще на летном поле, и тотчас вспомнила, что именно толкнуло ее к радикалам: пагубное бездействие властей, безысходное отчаяние неудачников. Служащие аэропорта намеренно не спешили выгружать багаж: бастовали шоферы автопогрузчиков; в женской уборной пахло тюрьмой. Чарли пошла по «зеленому коридору», и скучающий таможенник по обыкновению остановил ее и задал несколько вопросов. Разница была лишь в том, что на этот раз она не знала, хочет ли он просто поболтать или же у него есть причина остановить ее.
«Домой возвращаешься — все равно что приезжаешь за границу, — подумала Чарли, вставая в хвост безнадежно длинной очереди на автобус. — А, взорвать бы все к черту и начать сначала».
15
Мотель назывался «Романтика» и стоял на холме среди сосен, рядом с шоссе. Он был построен год тому назад для людей, обожавших средневековье, — тут были и цементные остроконечные аркады, и пластмассовые мушкеты, и подцвеченное неоновое освещение. Курц занимал последнее в ряду шале, со свинцовыми жалюзи на окне, выходящем на запад. Было два часа ночи — время суток, с которым Курц был в больших ладах. Он уже принял душ и побрился, приготовил себе кофе, потом выпил бутылочку кока-колы из обитого тиком холодильника; все остальное время он провел как сейчас, — сидя в одной рубашке, без света, у маленького письменного стола; у его локтя лежал бинокль, и Курц смотрел в окно, за которым между деревьями мелькали фары машин, направлявшихся в Мюнхен. Поток транспорта в этот час был невелик — в среднем пять машин в минуту, к тому же под дождем они почему-то шли пачками.