Уже к двадцать третьему декабря коммуна пустеет на три четверти: коммунары закрывают глаза на принципы и разъезжаются по домам, праздновать Рождество в лоне своих реакционных семей. Кому некуда ехать, остаются, как дети в школах-интернатах. Валит снег, и Кройцберг становится похож на рождественскую открытку. На следующий день, проснувшись рано утром, Манди с удовольствием отмечает, что фонари все выбелены, сообщает об этом Саше, в ответ получает только стон и рекомендацию отвалить. Нисколько не обидевшись, он натягивает на себя все, что только можно, и отправляется в турецкий поселок, лепить снеговика и готовить кебаб с Фейсалом и мальчишками из крикетного клуба. Вернувшись на чердак в сумерках, обнаруживает, что радио включено, настроено на станцию, транслирующую рождественские гимны, а Саша, напоминающий Чарли Чаплина в фильме «Новые времена», в берете и в фартуке, что-то помешивает в миске.
Письменный стол превращен в обеденный и накрыт на двоих. По центру горит свеча, рядом стоит бутылка греческого вина, от щедрот отца Кристины. Другие свечи горят на стопках украденных книг. На деревянной доске лежит впечатляющий кусок красного мяса.
– Где тебя носило? – спрашивает Саша, не прерывая своего занятия.
– Гулял. А что? Что-то случилось?
– Сегодня Рождество, не так ли? Гребаный семейный праздник. В такой день положено быть дома.
– У нас семей нет. Родители умерли, братья и сестры не родились. Я пытался тебя разбудить, но ты предложил мне отвалить.
Саша все не поднимает голову. В миске красные ягоды. Он готовит какой-то соус.
– А что это за мясо?
– Оленина. Хочешь, чтобы я отнес ее обратно в магазин и поменял на твой вечный гребаный Wienerschnitzel?
[43]
– Оленина сгодится. Бэмби на Рождество. Уж не виски ли ты пьешь?
– Возможно.
Рот у Манди не закрывается, но Саша невесел. За обедом, пытаясь поднять ему настроение, Манди рассказывает историю своей аристократической матери, которая на поверку оказалась горничной-ирландкой. Он выбирает игривый тон. Призванный уверить слушателя в том, что рассказчик давно уже примирился с этой страницей семейной истории. Саша выслушивает его с плохо скрываемым нетерпением.
– Почему ты рассказываешь мне все это дерьмо? Хочешь, чтобы я пустил слезу, жалея, что ты – не лорд?
– Разумеется, нет. Я надеялся тебя рассмешить.
– Меня интересует только личное освобождение. А оно для всех нас начинается с того момента, когда детство перестает быть оправданием. В твоем случае, должен отметить, как и для многих англичан, наступление этого момента сильно задерживается.
– Ладно. А как насчет твоих покойных родителей? Через что тебе пришлось переступить, чтобы достигнуть того совершенного состояния, в котором мы тебя находим?
Табу на историю Сашиной семьи снято? Вероятно, да, ибо шиллеровская голова несколько раз коротко кивает, словно возможные возражения одно за другим преодолеваются. И Манди замечает, что глубоко посаженные глаза вдруг состарились и уже вбирают в себя свет свечей, вместо того чтобы его отражать.
– Очень хорошо. Ты – мой друг, и я тебе доверяю. Несмотря на твою нелепую озабоченность герцогинями и служанками.
– Спасибо тебе.
– Мой усопший отец совсем не усопший и не умерший, как мне бы того хотелось. Если оценивать его по стандартным медицинским показателям, он такой же живой, как мы.
Манди то ли хватает ума промолчать, то ли он слишком удивлен, чтобы говорить.
– Он не набрасывался с кулаками на брата-офицера. Он не сдался на милость алкоголю, хотя периодически и пытался. Он – религиозный и политический флюгер, перевертыш, существование которого невыносимо для меня даже сегодня. Когда мне приходится думать о нем, я могу называть его только герр пастор, но никак не отец. Тебе, похоже, скучно.
– Как бы не так! Мне все говорили, что твоя личная жизнь – это святое. Я даже представить себе не мог, что настолько святое!
– С самого раннего детства герр пастор слепо верил в бога. Его родители были религиозными людьми, он же – суперрелигиозным, закостенелым пуританским лютеранским фанатиком, появившимся на свет в 1910 году. Когда наш дорогой фюрер пришел к власти, – иначе Саша Гитлера не зазывал, – герр пастор, двадцати лет от роду и уже рукоположенный в сан, состоял в нацистской партии. Его вера в нашего дорогого фюрера даже превосходила веру в бога. Он твердо знал, что Гитлер сотворит чудо. Вернет Германии честь и достоинство, сожжет Версальский договор, избавится от коммунистов и евреев и построит царство ариев на земле. Тебе действительно не скучно?
– Как ты можешь спрашивать? Я зачарован!
– Надеюсь, не настолько зачарован, чтобы, выйдя за дверь, рассказать десятку друзей, что у меня есть отец. Герр пастор и другие нацисты-лютеране называли себя Deutsche Christen.
[44]
Как он выжил в последние годы войны, я так и не знаю, поскольку он наотрез отказывался говорить об этом. В какой-то момент его отправили на Восточный фронт, где он попал в плен. Русские не расстреляли его, и этой оплошности я не могу им простить и по сей день. Вместо этого его отправили в сибирские лагеря, и ко времени освобождения и возвращения в Восточную Германию из герра пастора-нациста-христианина он превратился в герра пастора-большевика-христианина. Благодаря этой трансформации Лютеранская церковь Восточной Германии дала ему работу: пестовать коммунистические души в Лейпциге. Признаюсь тебе, его возвращение из плена я встретил с негодованием. Он не имел права отбирать у меня мою мать. Чужак, нарушитель заведенного порядка. У других детей не было отцов, почему я должен отличаться от остальных? Этот низкорослый трус, все вынюхивающий, сеющий слово Христа и Ленина, вызывал у меня отвращение. Чтобы ублажить мою бедную мать, мне пришлось притвориться, что он обратил в свою веру и меня. Должен отметить, иной раз связь между этими двумя божествами запутывала меня, но, поскольку оба были бородатыми, какой-то симбиоз определенно просматривался. Однако в 1960 году бог соблаговолил явиться пастору во сне и приказал перевезти семью и все пожитки в Западную Германию, пока существовала такая возможность. Так что мы рассовали Библии по карманам и пересекли границу Восточного и Западного секторов, оставив Ленина позади.
– У тебя были братья и сестры? Это потрясающе, Саша!
– Старший брат, которого родители всегда предпочитали мне. Он умер.
– В каком возрасте?
– Шестнадцатилетним.
– Отчего?
– Пневмония, осложненная респираторными проблемами. Долгая, медленная смерть. Я завидовал Рольфу, потому что он был любимчиком матери, я любил его, потому что мне он был хорошим братом. Семь месяцев я приходил к нему в больницу каждый день и присутствовал при его последних минутах. Не могу сказать, что вспоминаю об этом с удовольствием.