Вот и все. Выходя, он хлопнул дверью и внезапно вспомнил своего отца: «Сын мой, крушение всех твоих надежд может привести к высшему пониманию — поскреби эти голые тухлые кости, принюхайся, посмотри в лицо страшной правде, и если, по словам нашего Господа, не потеряешь сознание и будешь страдать от страстного желания, тогда, быть может, ты все поймешь, так что терпение, сын мой». Но папа ведь не знал. Папа не мог понять, что такой разговор предназначен лишь для тех, у кого нет дилемм. Он никак не мог предвидеть подобного Рождества, когда каждая минута, которую отстукивали часы, после того как Лофтис вышел из комнаты Элен, была словно заряжена жестокой неизбежностью, вне обычных норм: Лофтису казалось, что он мог бы предотвратить случившееся, лишь взорвав дом.
И он вспоминал потом, какой взрослой показалась ему Пейтон всего через три месяца: она отрастила волосы, и они, блестя от снежинок, каштановыми волнами ниспадали ей на плечи, почему-то придавая новую, дерзкую уверенность ее лицу, которое она подняла к нему, чтобы он ее поцеловал; она улыбалась, затаив дыхание, с зарумянившимися от зимнего холода щеками. Она стряхнула снег со своего пальто и, держа Лофтиса за руку, сказала, что нет, нет, она решительно не может остаться на ужин, папа, потому что меньше чем через час в Загородном клубе — танцы, и она представила ему Дика Картрайта, стройного, довольно красивого юношу — университетского первокурсника, от которого пахло пивом, коротко остриженного и с чрезмерно большой трубкой, которую он перестал сосать, чтобы пожать руку Лофтису с характерной для первокурсников снисходительностью. В одном углу гостиной стоял Эдвард, с мрачным видом потягивая какой-то напиток; покачиваясь, он нагнулся и включил радио. Поздоровавшись с Пейтон и Диком, он удалился в собственный грандиозный мир, а Лофтис, окинув все это взглядом, успел только повернуться и спросить Пейтон:
— Ты пробудешь у нас до Нового года, милочка? — прежде чем она побежала вверх по лестнице переодеваться, крикнув:
— Я не знаю, папа!
Тяжкое разочарование наполнило его («Почему она не хочет побыть дома?» — думал он), и со смутно тревожными, мрачными мыслями об Элен, лежавшей в темноте наверху, он повернулся к Дику Картрайту и, предложив ему выпить, добавил:
— В каком роду войск вы намерены служить, сынок?
Юноша провел рукой по коротким волосам.
— Я собираюсь получить степень, а потом пойду служить на флот. Я резервист.
Они все сели.
— Лучше заняться мужской одеждой, — со смехом сказал Эдвард.
Это не произвело никакого впечатления. Юноша издал нервный смешок, выпил часть своего напитка и с напыщенным видом снова сунул трубку в зубы. Огни на елке освещали комнату веселым светом. Лофтис пытался завязать разговор, но сверху доносились приглушенные звуки — голоса одновременно Пейтон и Элен, перемежаемые молчаниями, тихие и немного зловещие, — и ему было трудно сосредоточиться. Однако он выяснил несколько подробностей о доме Картрайтов в Нортерн-Неке, где Пейтон и Дик провели первую половину каникул, и обнаружил, что отцом юноши является хорошо известный Гаррисон Картрайт, богатый торговец автомобилями, который имел какое-то странное и непонятное отношение к аппарату Бёрда. Юноша казался приятным и хорошо воспитанным, но Лофтис с вдруг пробудившимся странным чувством собственника начал думать о том, какого мнения о нем Пейтон, было ли у них…
— Выпьете еще, Дик? — предложил Лофтис и пожалел об этом, поскольку у юноши был такой вид, будто он уже перебрал.
В конце концов Эдвард начал помпезно и подробно рассказывать о предстоящей кампании на Тихом океане, а Лофтис, слыша набирающие громкость голоса наверху, чувствовал себя несчастным, с ущербной скрытой яростью думая: «Если Элен что-то сделает, черт бы ее побрал…», — а потом, следуя примеру Дика, начал с вежливым возмущением слушать речь Эдварда, который стал успешно конкурировать с радио и с квакающим злобным голосом Лайонела Барримора в роли Скруджа
[5]
.
Пейтон наконец спустилась вниз, но она не зашла в гостиную, а ее вечернее платье мягко прошуршало по коридору, и наступила тишина, когда она молча и таинственно остановилась позади них.
— Зайка, — окликнула она Лофтиса.
Он встал с кресла и подошел к ней. Она была так хороша, и он обнял ее, глядя вниз, на ее лицо. «О Господи», — подумал он и, зная ответ, спросил:
— В чем дело, детка?
Она все рассказала ему. Да он мог и догадаться. Элен сказала: «Пейтон, ты должна остаться дома». Она сказала: «В Рождество не устраивают вечеринок, милая Пейтон; здесь дядя Эдвард, вы с Диком побудьте внизу, а я поднимусь наверх и одену Моди, и у нас будет премилый домашний праздник. Вскроем все подарки».
Или что-то в этом роде.
Она сказала (заметив, что ее слова не произвели должного воздействия, подумал Лофтис, Элен немного повысила голос, и глаза ее, как всегда, безумно заблестели): «Пейтон, дорогая, так приятно снова видеть тебя, останься, хорошо? Ты уже условилась… Значит, нет? Нет? Право, дорогая, я так рада, что ты распустила волосы, это прелестно, дорогая… я так старалась получше все для тебя устроить, и вдруг… Так нет? Ах, ты обещала? (Снова опускаясь на подушку.) Хорошо, хорошо, поступай как знаешь. (Повернулась, чтобы с горечью посмотреть на дочь, потом устремила взгляд на потолок, стала мучительно, с большими перерывами вбирать в себя воздух, а потом снова задышала естественно и легко, совладав со своими чувствами.) В таком случае — хорошо. Я полагаю, твой отец считает, что все в порядке. В таком случае иди и делай что хочешь. (Снова отвернулась.) Иди же!»
А Дик Картрайт в другой комнате собирал их пальто и шарфы, стараясь из вежливости уделять внимание Эдварду. Лофтис же продолжал держать Пейтон в объятиях, и она холодно, тоскливо, а скорее с разочарованием и сожалением рассказала ему, что произошло.
Она сказала:
— Я хотела повидать Моди, но… — и умолкла, — но я уезжаю, зайка, — добавила она без злости, но довольно печально, правда, с сознанием, что она теперь женщина и что восемнадцать лет — это возраст для развлечений. — Очень плохо, верно, что все так складывается?
Внезапно она повеселела; вытянув руку, изогнула кисть и произнесла в манере Таллулы Бэнкхед
[6]
:
— Ричард, дорогуша, будь любезен: мое пальто!
— Пейтон… — произнес Лофтис и чуть ли не с отчаянием попытался ее удержать. Но она исчезла, прежде чем он это осознал, и он обнаружил, что стоит один в коридоре, ощущая на щеке ее последний легкий поцелуй, слыша в воздухе ее молодой смех — в общем-то совсем не искренний, — и, тупо моргая, смотрит сквозь распахнутую дверь в холодную темную ночь на съехавший набок, все еще дрожащий венок.
Жалость сковала его: он чувствовал себя связанным узами приязни — или то была просто привычка? — слишком тонкими, чтобы их разорвать. Даже тогда, в этой чудовищной вспышке жалости, граничившей с отчаянием, он каким-то образом понимал, что его безмерная жалость к Элен была лишь формой жалости к себе, и он клял себя за то, что Рождество получается невеселое, что Пейтон подавлена и что сам он уныло-инертен. Возможно, подумал он позже, было бы оправданно, если бы он в этот момент объяснился с Элен, но Пейтон пострадает больше всех, если произойдет ссора, и он знал, что лелеемая им фраза (мысленно произносимая с жестокой яростью и с жестами): «Я ухожу, Элен. Точка», — по-прежнему была бы всего лишь угрозой. Жалость держала его в плену. Пораженный этой Weltschmerz
[7]
, он позвонил Долли, но телефон молчал. Поковырял индейку, которую Элла оставила на кухне. Наконец вернулся в гостиную и стал пить с Эдвардом, и поскольку был одинок и полон жалости, он даже немного потеплел к этому мерзко самовлюбленному человеку, и они проговорили за полночь, когда под слабые звуки рождественских гимнов, доносившиеся с дальнего конца улицы, пошатываясь, отправились наверх, в постель.