— Элен, бедняжка Элен, — сказал он, — вы совсем рехнулись.
Ее захлестнула волна мучительной боли. Воздух, страшные сумерки, насыщенные октябрьской листвой, летевшей с лужайки, полны были врагов. Что-то застряло в ее мозгу: она увидела Пейтон, ее жесты, ее грешные бедра, округлые словно луны. Она увидела Милтона и Пейтон вместе и их нежные, безнравственные ласки — множество красных мягких губ, волосы Милтона, груди Пейтон, свою двадцатилетнюю пытку.
— Будь вы прокляты, Кэри, — сказала она, — будь вы прокляты за то, что не понимаете меня. — И произнося это, она уже сознавала, что видела во сне в тлетворной пыли не ноги Долли, а непристойно разбросанные ноги Пейтон, блестевшие от радужного разложения.
— Будь вы прокляты! — выкрикнула она. — Я сама приведу ее в порядок!
— Вы не будете возражать, если пожилой человек спросит вас, куда вы отправляетесь проводить свой медовый месяц? Или вы не должны этого говорить?
Это спрашивал доктор Лоуренс Холкомб. Ему нелегко было привлечь к себе внимание, потому что, будучи навеселе и плохо координируя свои действия, он обнаружил, что его оттеснили четверо или пятеро молодых людей, окруживших Пейтон и Гарри, смеявшихся и кричавших, проливая шампанское. Будучи в шестьдесят восемь лет холостым и плохим выпивохой, Холкомб чувствовал всякий раз, как он много выпьет, что в нем вспыхивает, вызывая воспоминания, приступ похоти, если поблизости есть девушки — и чем моложе, тем лучше, — и это обстоятельство огорчало его. Он был ученый и стоик; то умение воздерживаться, каким он обладал, далось ему нелегко, тем не менее глаза его наполнялись слезами и его терзала старая жгучая похоть при виде этих девушек с гладкими, обтянутыми персиковой кожей шейками, с торчащими, жаждущими ласки грудками и десятками разных духов, дразнящих воздух. В особенности была тут одна девушка — она время от времени озорно поглядывала на него, маленькая блондинка со ртом как раздавленный фрукт, — и он в своем пьяном одиночестве, сгорая от желания, чувствовал, что так бы и унес ее на своих плечах, ни о чем не подумав. «Но нет. Право, так, — думал он. — Право». И печально, с грустью человека, который познал все муки плоти, он повторил про себя древнюю молитву Сократа: «Обожаемый Пан и все прочие боги, появляющиеся в этом месте, дайте мне красоту души».
— Что вы сказали, сэр?
Услышав его, Гарри замахал вытянутой рукой.
— Пейтон, — сказал он, — это ведь я вывел ее в этот мир, я — четверть века fidus Achates
[25]
этой семьи, одинокий, никем незамеченный, не воспетый — понятия не имел о дне ее свадьбы. Я спросил, — произнес он, тряся как бы в приступе скорби седыми пышными волосами, — задал простой вопрос, пожалуй, простительный, как каприз подвыпившего старика, но мои слова пропали в миазматическом кваканье орды развратных детей. Я спросил… — Он обнял за талию блондинку.
— Что же вы спросили? — сказал Гарри, улыбаясь и показывая ряд ровных белых зубов.
— Я спросил, куда вы собираетесь поехать на ваш медовый месяц. Я спросил…
— Во Флориду.
— Ах, во Флориду? В край манговых деревьев и простаков! В край апельсинового сока, и пальм, и безмозглых ухмылок! В младшую сестру Калифорнии, край водных лыж и мускулистых мужчин. Поздравляю, мой мальчик!
Блондинка, чирикнув, высвободилась, и ему удалось пробиться к Пейтон.
— Привет, любовь моя. — Он поцеловал ее в губы.
— Доктор Холкомб, я тысячу лет вас не видела! Вы такой милый. Разрешите невесте поцеловать вас? — И она чмокнула его в щеку.
— Спокойно, любовь моя. Спокойно. — Он уютно придвинулся к ней и прокрался рукой к ее талии. — Поить вас буду я. И целовать тоже. Где, черт подери, шампанское?
И, словно он взмахнул дирижерской палочкой, появился официант с подносом на вытянутых руках. Он и Пейтон взяли по бокалу, а Гарри, вдруг насупясь, отказался и постучал Пейтон по плечу.
— Лапочка, лучше не спеши…
— Молодой человек, — прервал его доктор, — я врач. Забудьте о моем последнем высказывании. — Его морщинистое лицо с крючковатым, посыпанным тальком носом, и слезящимися глазами, и висячим двойным подбородком покраснело от воодушевления. — «Этот день всегда для меня священен, — пропел он, — лейте вино без задержки и ограничения, лейте стаканами, а чтобы наполнить желудок, налейте всем, кто жаждет окропить все столбы и стены вином, чтобы на них выступил пот и чтобы все были пьяны». — Не будучи никогда женат, он был всегда глубоко тронут состоявшимся браком, и ему представились чрезвычайной нежности свадебные ночи, прелестные трепещущие горла, соски в лунном свете, розовые как незрелые сливы, и он закончил цитату прерывающимся от сухости голосом: — «А тем временем… девицы поют веселые песни… которым вторят леса… и эхо… звенит».
Пейтон поставила свой бокал и зааплодировала. Доктор изысканно поклонился и громко высморкался. А Гарри тем временем отлучился, поскольку к нему подошел официант и сказал, что мистер Лофтис хочет видеть его на заднем крыльце.
— Он пьяный и что-то, знаете ли, бормочет. Так что лучше поспешите туда! — И белки его глаз дико блестели, предвещая беду.
Однако ни Пейтон, ни доктор этого не заметили. Еще больше гостей стали расходиться. Они попрощались с Пейтон и теперь — с пальто и шляпами в руках — стояли в коридоре, собираясь поблагодарить Милтона и Элен за прекрасно проведенное время, но их нигде не было видно. А вот возле чаши с пуншем было еще весьма оживленно; в одном затененном уголке, небрежно держа бокалы с выливавшимся через край шампанским, целовалась молодая парочка. В другом углу Монк Юрти, брошенный женой, распевал: «Дружба… дружба», — с очень пьяной девицей по имени Полли Пирсон; ее бусы из горного хрусталя внезапно рассыпались, и Стонволл кинулся из кухни и стал на корточках их собирать, точно белочка кукурузу.
Оказавшись ненадолго наедине с Пейтон, доктор повернулся и взял ее за руку.
— Вы печальны, дорогая, — требуется вино и поэзия. Что не так?
В глазах ее появилось такое горе; она на мгновение прикрыла их руками («Странным милым жестом, — подумал доктор, — полным бесконечного страдания, словно ей хотелось что-то отбросить»).
— Так что же не так, моя дорогая? — мягко спросил он.
— Ах… — с отвращением произнесла она.
— Скажи доктору!
— Ах…
Она смотрела прямо перед собой, потом обвела взглядом зал, медленно, пытливо, и доктору показалось, что она словно делает обзор — зала и окон, угасающего солнца, разошедшихся гостей — в первый и, возможно, в последний раз (между ними, похоже, была маленькая разница) глазами, уже не затуманенными шампанским, а полными настоящей муки. Это взволновало, потрясло доктора, поскольку всего десять секунд назад она казалась олицетворением веселья, и он протрезвел.