– Молодцом, Касс, – сказал он. – А теперь покажем «Честного Эйба»?
– А как же, – пробормотал Касс. – А как же, как скажешь.
– Билли, – обратился Мейсон к негру-пианисту, – можно несколько тактов «Черного Джо»? – Он повернулся к гостям: – Почтеннейшая публика, это песня о честном Эйбе Линкольне. К сведению присутствующих неамериканцев, Линкольн был президентом США, Великим Освободителем, а также отчасти вруном и недотепой, хотя об этом сроду не догадаться.
Публика надлежащим образом прыснула, Мейсон вытолкнул Касса вперед, и рояль грянул, маэстозо, начальные аккорды «Черного Джо». Касс запел мокрым, склеенным голосом:
Я честный Абрахам,
Борода на подбородке.
Я волю дал рабам
И… оказался… на… пятерке…
Темп был терзающе медленным. Я думал, Касс никогда не выговорит слов. А самое плохое – он был напрочь лишен слуха и только плутал, зажмурясь, по лабиринту нежной мелодии: ни разу не взял он правильной ноты, а хрипло выпаливал каждый слог наобум и все время отставал на несколько долей. Голос его тонул в восторженных воплях и взвизгах.
Я никогда не врал,
Я… весь… вот… гут…
Зачем ты застрелил меня,
Джон… Уилкс… Буг?
[120]
Смех низвергался на него волна за волной. Он стоял, закрыв глаза, словно замечтавшись, глухой ко всему, и улыбался сонной улыбкой.
– Теперь клич мятежников! – крикнул ему Мейсон. – Не забудь клич мятежников!
И Касс, будто очнувшись от глубокого и беспамятного сна, вдруг ожил. Он запрокинул голову, сложил ладони рупором и испустил душераздирающий вопль, от которого у меня побежали мурашки.
– Яйхииииииии! – завопил он. – Яууииииииии! – Раз за разом издавал он этот никчемный оглушительный клич, завывая, как леший или безумец, а люди вокруг корчились, съеживались на глазах, хватались друг за друга, отворачивались с оскаленными зубами, зажимали ладонями уши. Касс все завывал, как сбесившаяся сирена или гудок, раскупоренный непостижимой и злой волей Мейсона. – Яйхииииииии! – Мне казалось, что от этого дикого, бессмысленного рева сейчас посыплется штукатурка. Обе судомойки и за ними Джорджо выбежали в коридор, заламывая руки, вытаращив от ужаса глаза; неведомо откуда впрыгнул персидский кот с поднявшейся дыбом шерстью и тут же ракетой ширкнул в дверь. Потом появились другие люди. Как погост, разбуженный архангельской трубой, дворец извергал свое сонное население: в пижамах и халатах, босые, протирая глаза, они сбегались так, словно готовы были к самому страшному. Первой появилась меловая Доун О'Доннел, за ней Алиса Адэр, за ней два всклокоченных итальянца в трусах, за ними Алонзо Крипс, усталый и бессонный, с сигаретой в подергивающихся губах. На лице у него было недоумение, и, когда вопли Касса смолкли, он первым подошел к Мейсону и первым заговорил:
– Что тут происходит, Мейсон?
– Мы развлекаемся, Алонзо. Касс решил повеселить людей. В цирке его назвали бы «гвоздем программы». Правильно, Касс?
– А как же, – отдуваясь, ответил Касс бессмысленным голосом. – Как скажешь. Глоток бы «Джека Да…»
– Мы думали, тут кого-то убивают, – сказала Доун О'Доннел.
– Нельзя ли немного потише? – сказал Крипс. – Кое-кому из нас завтра утром работать. – Он находился в затруднительном положении: был взбешен, но не хотел показывать это хозяину дома. Потом он повернулся, остановил взгляд на Кассе, и в глазах его появилась боль. – Оставили бы вы его в покое, Мейсон, – спокойно сказал он. – По-моему, это уже совсем не смешно. Что за интерес, не понимаю? По-моему, хватит с вас. Посмотрите на него.
Касс обалдело повернулся и отдал ему честь, на английский манер, – ладонью вперед, над бровью.
– Добрый вечер, режиссер. Рад приветствовать вас на борту.
– Оставили бы вы его в покое, а? – Крипс говорил сдерживаясь, почти дружелюбно. – Неужели вам еще мало?
Сцена была гораздо более напряженной, чем могло показаться: слова Крипса прозвучали как вызов, и притом публичный. Однако подвыпившие и отчаянно скучавшие гости были единодушно настроены на веселье и не разделяли чувств Крипса. Они загудели и зафыркали; до меня донеслось: «Иди спать, Алонзо», – щеки у них раскраснелись, подмышки взмокли, они желали зрелища – или крови. Даже те, кто спал, разгулялись – Алиса и Доун подошли поближе, чтобы лучше видеть, итальянцы в трусах, осанистые и невозмутимые, как два посла, непринужденно почесывали волосатые животы и посмеивались.
– Не будьте старым ворчуном, Алонзо, – шутливо сказал Мейсон. – Ей-богу, поспите лучше, гулянье только началось.
После этого Мейсон заставил Касса читать лимерики. Все чуть не попадали. Они и раньше веселились, но теперь просто обессилели и от смеха стали неосторожно действовать локтями, наступать друг другу – и мне тоже – на ноги, проливать на себя виски.
– Президент американской академии, – декламировал Касс торжественным сомнамбулическим голосом, – отличался очень странной анатомией…
Глаза у него остекленели, он больше не улыбался; кровь отлила от лица, пот со лба испарился, он выглядел иссохшим, опаленным, и бледность, которая бросилась мне в глаза на лестнице – бледность больного или отравленного, – стала еще заметнее. Он закончил стихотворение сиплым, прерывающимся голосом, полным усталости и меланхолии. Вокруг грянул смех.
– Ха!.. ха!.. ха-а-а! – Голос француза-модельера бил мне прямо в ухо, и я вдруг сообразил, что слышу его непрерывно и уже давно – неослабевающий пронзительный визг.
– А теперь тот, Касс, – хохотнул Мейсон, похлопывая его по спине. – Про девицу из Нассау. И потом про распутную игуменью из… Чатема, или откуда?
И тут, пока Касс хрипел очередной лимерик, а я смотрел на него и краем глаза поглядывал на Мейсона, все прежние чувства, догадки, подозрения, копошившиеся на задворках ума, вдруг выстроились на первом плане и осветились.
Мейсон держал Касса в кулаке, владел им, как владел, хотя и совсем по-другому, но не менее прочно, – по крайней мере до нынешнего вечера – мною. И когда я посмотрел на Касса, а потом посмотрел на Мейсона – на это холеное, высокомерное, чувственное, заматерело-молодое американское тщеславное лицо, которого я столько лет был виноватым вассалом, – я ужаснулся своей подслеповатости, тому, что сам висел на волоске. И от души пожалел Касса. Игуменья из Чатема закончилась под совсем уже истерический гогот, и тут я сообразил, что наблюдаю нечто гораздо более странное и омерзительное. «Вы будете валяться!» – Голос Мейсона доносился как будто издали, потому что моим вниманием завладели двое маленьких детей в ночных рубашках: с широко раскрытыми глазами они тихонько вошли в комнату. Это были дети Касса, старший мальчик и старшая девочка; большими растерянными глазами они водили по комнате, наконец увидели Поппи и быстро зашагали к ней, держась за руки. Все ее маленькое тело сотрясалось от безмолвных рыданий; не сводя глаз с Касса и закусив рукав кимоно, она одной рукой подгребла к себе детей. Я заметил, что Розмари исчезла.