В эту секунду – когда мы входили в вестибюль – я услышал тонкий пронзительный крик внизу, и по двору опять зашлепали чьи-то ноги. Я вернулся назад и глянул вниз. Это была Поппи. В цветастом кимоно и носках, с какой-то облепленной головой – ее соломенные волосы были накручены на бигуди, – она, пыхтя и отдуваясь, взбежала по лестнице и со сжатыми кулаками, с детской гневной обидой на лице напала на Мейсона.
– Мейсон Флагг! – завопила она, яростно дергая его за руку. – Я слышала! Я слышала, что вы затеяли, гадкий человек! Оставьте Касса в покое! Слышите? Оставьте его в покое! – В линялом кимоно она выглядела бедной и обносившейся, но все равно была хорошенькой.
Мейсон обернулся к ней и рявкнул:
– Уйдите! – Потом спокойнее, с натянутой улыбкой добавил: – Не волнуйтесь, Поппи. Мы просто хотим немного Развлечься. Правильно, Касс?
– Не разговаривай с ним, Касс! – захлебывающимся голосом выкрикнула Поппи. – Он хочет над тобой надсмеяться! Он опять тебя унизит! – Она стояла перед Мейсоном, ощетинившись, глядя огромными, круглыми, полными слез глазами, и все время дергала его за руку. – Почему вы такой гадкий, злой человек! Почему вы с ним так поступаете! Не видите, в каком он состоянии? Не понимаете, что он сам не свой, когда он в таком состоянии? Прошу вас, – она глядела на него умоляюще и почти плакала, – прошу, оставьте его в покое, дайте его уложить! Не позорьте его! – С мольбой она повернулась ко мне: – Прошу вас, мистер Леверетт, не разрешайте ему. Касс совсем больной! А Мейсон хочет выставить его на посмешище! – Она опять повернулась к Мейсону и топнула ногой: – Животное! Это уже не смешно, Мейсон! Это подло. Ух, я вас ненавижу! Ненавижу, ненавижу! – Она закрыла лицо руками и расплакалась.
– Может, правда оставишь его в покое? – вмешался я. – Серьезно, Мейсон.
– А ты, малыш, не лезь, – презрительно бросил он мне.
Наверное, только тут (на удивление поздно, учитывая все, что произошло между нами после моего приезда в Самбуко) я впервые осознал, что Мейсон, если отбросить его грубое и очевидное притворство, не любит меня так же, как я его. Оба мы наконец изменились – и необратимо. Он задержал на мне взгляд.
– Не лезь, слышишь? – повторил он, а потом с презрительной насмешкой взглянул на Поппи. После этого повернулся к Кассу и скомандовал: – Пошли, Лохинвар,
[117]
в комнату.
Касс привалился к двери.
– Все нормально, Поппи, все нормально. – хрипло, глотая звуки, сказал он и выпрямился. – Не жалей меня. Мы с Мейсоном будем веселиться, так, старик? Игры и развлечения, как всегда. А что, если капельку «Джека Даниэлса», для смазки хода?
Мейсон не ответил и толкнул Касса вперед. Поппи потащилась за ними, обливаясь слезами.
– Все внимание! Прошу тишины! – Мейсон хлопнул в ладоши, голос его раскатился по громадной комнате, музыка смолкла, танцоры остановились. – Прошу тишины! – снова крикнул Мейсон. Он улыбался во весь рот, но куртка его промокла от пота: внутренне он был накален. – Тишина! – крикнул он. – Дамы и господа, прошу собраться для специального вечернего аттракциона! Будьте добры, станьте поближе!
Гости медленно двинулись к Мейсону и Кассу. Их стало заметно меньше. Дело шло к двум часам ночи, и многие, наверно, отправились спать в «Белла висту» или в свои комнаты на вилле. Не было Алисы Адэр, не было Мортона Бэйра и Доун О'Доннел, но я увидел пышную Глорию Манджиамеле, и Розмари, и, среди прочих, стриженного ежиком молодого человека, который окосел уже в буквальном смысле слова, и другого моего bête-noir,
[118]
помощника режиссера Ван Ренслера Раппапорта. В общем, я думаю, оставалось человек двенадцать, и, пока Мейсон кричал и хлопал в ладоши, все успели собраться вокруг него.
– Что случилось с твоим красивым лицом, дорогой? – сказала, посмеиваясь, Глория Манджиамеле, после чего прижалась к Мейсону и обняла его за талию.
– Я упал в шиповник, – рассеянно ответил он. – Прошу присутствующих…
– Шиповник? – удивилась Манджиамеле. – Что такое шиповник?
Я взглянул на Розмари: она являла собой картину бледной муки.
– Прошу присутствующих подойти поближе. Благодарю вас. Сегодня вас ожидает аттракцион-сюрприз. – Он показал на Касса. Голос у него сделался звучным и напыщенным, как у шпрехшталмейстера, и на лице застыла несуразная, будто нарисованная улыбка. – Дамы и господа, Разрешите представить вам Касса Кинсолвинга, выдающуюся личность, самый выдающийся театр одного актера со времен покойного и несравненного Джолсона.
[119]
Правильно, Касс? Говори, Касс. Начнем с твоей родословной.
На заднем плане мелькнула Поппи: прикусив губу и сдерживая слезы, она пыталась остановить Касса, но он уже шагнул вперед, все с той же дурацкой улыбкой, и, шатаясь, встал рядом с Мейсоном, как дрессированный медведь, грузный и неуклюжий. Незаправленная майка неряшливо болталась вокруг бедер, штаны были в пятнах, очки на воспаленном и потном липе сидели криво; он стоял, опасно кренясь; в его кряжистом облике было что-то от ученого и, несмотря на улыбку, читалась глубокая и немая меланхолия – пропащий, спившийся профессор из нью-йоркской ночлежки, погруженный в созерцание своего распада. Среди этих лощеных людей он действительно казался чужим, как бродяга. Я услышал хихиканье Глории Манджиамеле, потом кто-то еще засмеялся. Компания зашевелилась, зашуршали платья. «Он просто великолепен», – произнес кто-то вполголоса с французским акцентом; я обернулся и увидел шею пожилого педераста, вытянутую над моим плечом. Розмари показала мне его раньше: знаменитый модельер Жак Какой-то – о котором я должен был слышать, но не слышал. Шея у него была розоватая и бородавчатая, как у грифа. «Где его Мейсон откопал?»
– Давай, – подгонял Мейсон, – ну, Касс. Давай родословную.
Касс почесал в затылке.
– На ваш запрос касательно моего происхождения, возраста и т. д., – прохрипел он наконец, – мать моя работала лошадью на конке… отец был извозчиком… сестра объездчицей в арктических районах… а братья – бравыми матросами на паровом катке, – Все это он выпалил единым духом. Выпалил механически, как зазубренный урок, а кончив, посмотрел на Мейсона, ожидая одобрения. И взгляд был такой же заученно-механический – казалось, Мейсон кинет ему сейчас рыбину или кусок мяса. Наступила полная тишина – тишина, которую можно было потрогать, насыщенная тяжелым недоумением, всеобщей неловкостью. Меня прошиб пот. Никто не проронил ни звука. Но вот Мейсон, по-прежнему улыбаясь, уставился на Касса повелительным взглядом, и кто-то сбоку от меня засмеялся. Смеялся мужчина – хрипло, громко, грубо, – и это подействовало на всех заразительно: кто-то еще заржал, потом еще и еще, и скоро вся компания заливалась воющим истерическим хохотом, и бессмысленные раскаты его, отраженные стенами и потолком, наполнили зал. Гости смеялись и смеялись; смеялись, наверно, потому, что достигли той стадии опьянения, или апатии, или скуки, когда готовы смеяться над чем угодно. А посреди, мечтательно и отрешенно, стоял Касс, и капельки пота блестели на его щетине; он не слышал хохота, он покачивался и улыбался, словно стоял где-то там, далеко, возле своей ночлежки. Во всем его облике было что-то такое сломленное, иссякшее, что вызывало чуть ли не отвращение. Ни капли силы не осталось в нем, ни капли мужского, толстые мускулистые руки висели как тряпки; он улыбался, похихикивал, вдруг начинал валиться в сторону, потом выпрямлялся. Смех наконец затих, смолк. Только Манджиамеле, которая, наверно, не поняла и половины его слов, продолжала всхлипывать, тряся грудями, в изнеможении закрывая ладонями раскрасневшееся лицо. Когда ее немного отпускало, она глядела на Касса чистым идиотическим взглядом, и я вдруг понял, что мозгов у нее не больше, чем у комара. Мейсон снял с талии ее руку и сделал шаг вперед.