Сегодняшний скоростной полет туда и обратно все-таки проветрил мне мозги. Почему, в сущности? Ведь тут все смешалось: усилие, которое мне пришлось над собой сделать, полуправда, которую я сообщила Рено, главное, почти полное отсутствие любопытства с его стороны, хотя все затевалось только ради сына, только потому, что он этого хотел. Я чувствовала смутное разочарование, хотя я знала, что это скоро пройдет, но у меня было такое ощущение, будто Рено от меня отходит. И это было неплохо; иной раз я испытывала острую потребность в глотке свежего воздуха. Избыток нежности и существующая между нами взаимозависимость не всегда действовали в одном направлении – от него ко мне,– и я походила на те чересчур любящие души, которые слишком преданы тому, кого любят, и для которых время от времени полезно испытать легкое разочарование, полезно мимоходом напомнить, что тот, кого они любят, не такое уж чудо из чудес.
Меня охватил рабочий зуд, и я решила, что в этом месяце непременно приступлю к осуществлению своего великого проекта. Я взяла это обязательство перед самой собой и произнесла его вслух. Такова была моя незатейливая хитрость, мой тайный трюк; я прибегала к нему в тех случаях, когда колебалась перед началом не слишком приятных дел, перед скучными визитами, перед письмом, которое принуждаешь себя написать. А пообещав себе сделать то-то или то-то, произнеся свое обещание полным голосом, я верила, что непременно его выполню. Согласна, хитрость не бог весть какая: просто самодисциплина одиночества.
Я не забыла старинную хижину на склоне горы, которую недавно упустила, и теперь, подстрекаемая голосом раскаяния, отправилась к старушкам владелицам. Как то часто бывает в наших краях, где решения принимаются без спешки, сестры еще не подписали акта о продаже. Они снова начали мяться, заспорили, потом разругались; покупатель дал им передохнуть. Так что мое предложение о пожизненной ренте, пожалуй слишком крупной по их расходам, им больше подошло, и я ускорила ход событий. А то обстоятельство, что рента должна была перейти к той, что переживет другую, пробудила у каждой надежду похоронить свою сестрицу и, возможно, придала смысл этим угасающим жизням. Нотариус мсье Рикара довершил мою победу. И я набросилась на реставрацию хижины как раз в то время, когда работа в Ла Роке подходила к концу; другие стройки тоже благополучно подвигались.
Итак, после своего блиц-путешествия в Париж я искусно поддерживала в себе дух делового дерзания, но тут пришел вызов от следователя. Откровенно говоря, гораздо раньше, чем я ждала. Я отправилась по вызову, и беседа со следователем оказала на меня менее угнетающее действие, чем визит к моему парижскому адвокату. Тогда в беседе с адвокатом, в его квартире, на меня нахлынули воспоминания и я вся, как говорится, выложилась, а здесь, в помещении суда, в безликом служебном кабинете мне легче было излагать свои мысли, тем более что следователь взял в отношении меня вежливо-холодный тон и не выражал своих личных чувств, какие бы вопросы мы с ним ни затрагивали. С этим партнером я не сыграла той прежней сцены. Я выправила свой текст, запретила себе увлекаться, уходить в сторону; моей единственной заботой было выказать себя такой же объективной, как и мой собеседник.
Уже одна его манера спрашивать, слушать и лишь в редких случаях перебивать, помогла мне отбросить то, что несущественно. Следователь старался обнаружить тайные пружины, движущие Буссарделями, с момента их заговора молчания о физическом пороке Ксавье до позднейшего опротестования отцовства, что и послужило отправной точкой атаки моих родных на завещание.
– Но, сударыня, ваш племянник Патрик Буссардель был тогда слишком мал. Только много позже он мог узнать все те факты, которые вы мне сообщили.
– Не так уж поздно, господин следователь. В нашей семье детей с малолетства, чуть ли не с пеленок воспитывают в духе корысти и приучают их разбираться в судебных вопросах. И потом... на память мне пришла одна деталь...
Я замолчала и молчала несколько секунд вовсе не с умыслом, просто перед моим взором возникла картина из прошлого, озаренная струящимся солнцем мыса Байю, озвученная пением волн.
– Слушаю вас,– сказал следователь, и я снова очутилась в его кабинете.
Стараясь не тратить лишних слов, я рассказала следователю, как в первое же лето, когда было начато дело об аннулировании завещания, на моем острове, на моей собственной территории высадились юные Буссардели, расположились там лагерем и держались крайне вызывающе, ссылаясь на то, что в ближайшее время мыс Байю будет поделен между мною и другими членами семьи, что в действительности и произошло.
– Это были подростки, господин следователь, почти дети, но они уже знали свои права. Родители преподали им хороший урок, объяснили, какую шутку собираются со мной сыграть. И истина обязывает меня сообщить вам, что среди этой компании был и мой племянник Патрик.
Следователь утвердительно кивнул, и, хотя смотрел он прямо мне в лицо, казалось, сквозь меня видит мою мать, мою невестку, моих опекунов – всю эту семейную когорту, сомкнувшую свои ряды вокруг юных созданий, уже с самого нежного возраста вовлеченных в игру крючкотворства и распри. На мое замечание, что, по-видимому, этот факт имеет весьма отдаленное отношение к делу о похищении "кадиллака", следователь махнул рукой, и я поняла, что это дополнительное сорвавшееся с моих губ свидетельство приобрело силу. Мрачная формулировка присловия, которое сообщил адвокат, пришла мне на память. Когда следователь отпустил меня и я шла по коридорам, я твердила про себя, надеясь окончательно отделаться от этого наваждения, что следователь, который ни разу не издал ни одного восклицания, ни разу не вскинул удивленно бровей, не ждал – и он тоже не ждал – моих показаний, дабы проникнуть в черные дела и подлости, имеющие хождение в той среде, откуда я вышла.
Но напрасно я разыгрывала из себя этакую энергичную и свободную от предрассудков особу. Я-то считала, что вступила на путь инициативы и действия, а убедилась, что вошла в полосу смятения чувств редкой для меня интенсивности, и я особенно остро ощутила свое одиночество. Глупо сказать, но мне захотелось с кем-нибудь посоветоваться относительно нашего семейного дела, с человеком моих лет или даже постарше. В конце концов, я только женщина. То обстоятельство, что Рено постепенно отстал от своей страсти к противоречиям и парадоксам и с юной увлеченностью ушел с головой в свои новые школьные занятия и в свою дружбу с Пирио, отдаляло меня от сына, но не сближало ни с кем другим.
В сущности, теперь, когда Рено становился юношей, в моей душе все сильнее росло чувство одиночества. Обычно утверждают, что дружба или любовь уменьшают разницу лет двух людей, принадлежащих к разным поколениям; не думаю, чтобы это было верно в отношении матери и сына. А уж между нами с Рено и подавно. Приноравливаясь к его детству, я как бы отошла от себя самой, но, по мере того как рос мой сын, он не только не приближался ко мне, а уходил за пределы моей досягаемости, и мне оставалось лишь вернуться к самой себе.
И вот поэтому-то все свое внимание я отдала Ла Року, тому самому Ла Року, где меня наверняка ждали споры с Полем Гру. Наконец-то он переселился туда, вернее, помимо той обстановки, что я подобрала для него на месте, он пригнал только грузовик, набитый своими личными вещами и книгами. Так или иначе, он обычным своим тоном обратился ко мне с просьбой привести его жилье в порядок, признав за нами, женщинами, хотя бы умение расставлять вещи по местам.