Все комнаты в этом здании были раньше чем-нибудь еще – это было одной из причин моей внезапной симпатии к отелю «Бриатико». Я ведь и сам был не тем, за кого себя выдавал: я не был безработным пианистом (да я вообще не был пианистом!), не был англичанином, не был человеком, готовым на все, лишь бы поселиться у моря. Однако управляющему, когда он появился, я изобразил совсем другое, делая убедительные южные жесты, и прибавил, что готов работать без контракта, по устному договору.
– Я всегда мечтал пожить в Италии, – сказал я, глядя в небольшие, но яркие и цепкие, глаза тосканца, – безо всяких обязательств и не слишком долго. Поэтому, узнав, что вы ищете музыканта, я так обрадовался, что не стал посылать резюме, а явился сам, волнуясь, что место может ускользнуть.
Вранье. О том, что отель подыскивает пианиста для нового бара, я узнал прошлым вечером, в деревянном павильоне, разделив бутылку дешевого бренди со старшей процедурной сестрой в чепце. Женщину звали Пулией, она явилась в беседку, чтобы выкурить сигарету, и была рада обрести собеседника. Лицо ее в синем свете солнечной лампы я видел смутно, зато крахмальный чепец произвел на меня впечатление: если загнуть ему углы повыше, то тетка сошла бы за викентианку, дочь милосердия. Мое намерение переночевать в павильоне, на жесткой скамье, укрывшись курткой, ничуть ее не удивило. Я пытался оправдаться тем, что пробовал снять в отеле номер, но мне отказали – вероятно, моя мятая одежда и красный рюкзак показались портье сомнительными.
Пулия весело оглядела меня и кивнула:
– Что ж, вид у тебя и вправду потертый, но дело не в этом. Видишь ли, «Бриатико» – это не отель, а богадельня, здесь не сдаются номера на одну ночь. Только на сезон и только пожилым джентльменам. А те времена, о которых ты слышал, давно прошли.
В кармане халата у нее была горсть орехов, пахнущих крепким табаком, и мы закусывали ими, выбрасывая шелуху в заросли крестовника.
– Раньше на этом месте стояла часовня, настоящая, со времен войны с маврами, – сказала Пулия, – но в конце девяностых она сгорела, и прежняя хозяйка оставила пепелище посреди поляны. Во времена казино здесь построили беседку, а в двадцати шагах от нее деревянный шахматный павильон, но в парке сыро, и старики его не жалуют.
Синьора лошадей держала, гостей звала, бывало, полный дом, – добавила Пулия, – а заниматься поместьем ей было лень, такие земли на холме пропадали. Я думала, она все это сыну оставит, но что-то там не сложилось, сын уехал в Колумбию, а потом хозяйка погибла, и все пошло к чертям собачьим. Пиано-бар, – сказала она потом, – был затеей управляющего, тосканец сумел убедить хозяина в том, что белый концертный рояль вернет отелю лоск, сильно поистершийся со времен закрытого со скандалом казино. Рояль на днях как раз привезли, а в подвале поставили столики и лампы. Только с пианистом будет проблема. Я слышала, что тосканец дал объявление в салернскую газету, да только кто поедет в такую глушь работать за медные деньги.
Пулия спохватилась, когда со стороны отеля донесся пронзительный звон: часы над парадным входом сыграли отбой – в богадельне ложились спать в половине десятого. Вчера я долго разглядывал эти часы, когда явился в отель в надежде получить номер. Мозаику в холле я тоже успел рассмотреть, хотя портье и сверлил меня взглядом. Тусклые зеленые рыбы на шафрановом фоне, старая золоченая смальта.
Жаль, что старуха ушла, я бы с ней до утра посидел, люблю таких хмурых с виду женщин с оглушительным раблезианским смехом, который вываливается из них внезапным образом, будто Петрушка из своего кулька. В наших краях они повывелись, а в Италии еще попадаются. Она смеялась будто обкуренная школьница, хотя говорили мы, в сущности, о невеселых вещах – о том, что погода в Италии все хуже с каждым годом, о том, что парк зарастает бурьяном, о том, что в море в этом году полно медуз, а рыбы совсем нет, о том, что летом ей стукнуло шестьдесят, а жить совершенно не на что, и придется, видно, работать до гробовой доски.
Спалось мне тревожно и холодно, в парке ухали совы, а где-то в низине еще и лягушки трещали, будто ножницами по пенопласту, к тому же бренди давало себя знать, и пару раз мне пришлось встать и углубиться в заросли волчьей ягоды. Наутро я почувствовал жажду и спустился по тропинке к ручью. Ручей остался на месте, хотя гладких булыжников было не видать, их поглотила зеленая замша мха, и вода сквозь них сочилась теперь тонкой струйкой, а не падала с грохотом, как раньше.
Раздевшись по пояс и умывшись ледяной подземной водой, я пожевал еловой хвои, забрал в павильоне свой рюкзак и направился к отелю. Мне нужно было выпить кофе – Пулия сказала, что до десяти утра это можно сделать на кухне, – потом побриться где-нибудь, найти управляющего и посмотреть на инструмент.
В рюкзаке у меня была чистая рубашка, мои волосы высохли на утреннем солнце, ветер шумел в елях высоко над моей головой, мелкая галька хрустела под ногами, похмелье отступало, мне было тридцать лет, и я был во всеоружии, оставалось только выйти на главную аллею и показать себя отелю «Бриатико».
Я знал, как все будет: тосканец поведет меня во флигель, где стоит запакованный в пузырчатый пластик «August Foerster» или китайский «Эссекс», станет описывать рукой круги, примется рассказывать, каким гобеленом он обошьет тут стены и что за бобрик постелет на полу. Я стану кивать со знанием дела, он поднимет с пола забытую кем-то из рабочих стамеску и одним точным движением вскроет пластик над клавиатурой, небрежно, будто банку сардин, белая крышка рояля сверкнет в полумраке, пузыри упаковки вздыбятся над нею, лопаясь один за другим; осторожно! – не выдержу я, и тосканец разинет рот и засмеется, гулко, будто бухая сапогами по лестнице.
Я сяду на запачканную краской табуретку и сыграю ему чакону Баха, единственное, что я помню наизусть, господи, я не садился к инструменту двенадцать лет. Разумеется, он найдет ее пресной. Старички станут просить шансон или Пресли, предупредит он меня, поглаживая усы, здесь ведь нет никого моложе семидесяти. Зато сестрички все юные, выращенные на козьем молоке, и все, как одна, родились после падения Берлинской стены, скажет он, но тебя это не касается, парень, на работе мы не блудим.
FLAUTISTA_LIBICO
В библиотеке люди бывают только по вечерам, утром можно прийти туда спокойно, сесть к компьютеру и заняться делом. Вечером старики являются посидеть в кожаных креслах, им разрешают выпить коньяку (коньяк поставят в счет, в «Бриатико» никого не угощают), полистать свежие газеты. Все как в прежней жизни. Кроме сигар.
Иногда я смотрю на них и думаю: зачем они здесь? Деньги у них есть, могли бы жить где угодно, хоть в Боливии, хоть на Мадейре, купить себе дом с патио и курить там сигары сколько душе угодно. Неужели все дело в грязи, в которой их купают тут с утра до вечера? Китайский массаж? Хорошенькие сестры? Можно купить и получше, если выйти в город. Нет, похоже, дело в том, что они наблюдают, как угасают другие. Такие же, как они. И им не так страшно.
Сегодня я весь день спотыкаюсь и путаю слова, потому что ночью не удалось выспаться. Хорошо, что в библиотеке (которую здесь спесиво называют клубом) есть пространство за полками, наподобие чулана, там едва помещаются трехногая софа, груда непонятного тряпья и корзина для бумаг. В интернате капуцинов такое место было бы чудесным избавлением. Стоит нажать на рычаг, и полка с энциклопедией Британика отъедет в сторону (с отвратительным хичкоковским скрипом). Чулан показала мне бабка в то лето, когда мы с матерью видели ее в последний раз (трудно поверить, но мы играли с царственной Стефанией в прятки, и было весело).