— Вы же сами утверждали, что я умею уговаривать женщин!.. — Получив её согласие, он успокоился и даже повеселел. — А этот Рябой, каков шустрик! — Передразнивает. — «Вас подвести?.. Я могу подождать»… Не зря я его подозревал, не зря!..
Из маминого дневника:
«… Жизнь тяжелая, зато короткая Господи!.. Последняя просьба отсюда, с Земли там, на Небе, я тебе буду часто надоедать… А сейчас прошу только об одном: побереги моего мальчика!.. Сохрани его и помилуй!.. И укрепи! Укрепи во всех его благородных, и поэтому. ниях!..
Боже! Я очень на тебя надеюсь!»…
Он спустился вниз в больничном халате. Тина ждала у выхода и сразу набросила ему на плечи принесенный плащ. Они направились к ожидающему их такси.
Шли медленно. Тина тревожно поглядывала на него.
— Опирайтесь на меня.
— Я себя прекрасно чувствую. С удовольствием съел весь обед. А вечером даже подолью немножко коньяка в капельницу, — храбрился Борис, но видно было, что шагать ему нелегко.
Когда подъехали, попросил:
— Подождите здесь, я поднимусь один. Не волнуйтесь, там есть лифт.
Добравшись до третьего этажа, где находилось отделение реанимации, он отыскал дежурного врача.
— Я — сын Людмилы Пахомовой. Как она?..
— Я вашу маму давно знаю, ещё студентом ходил на спектакли, в которых она играла.
Понимая, что врач оттягивает ответ, Борис спросил напрямую:
— Но хоть надежда есть? — Врач не отвечал. — Хоть какая-нибудь? Самая маленькая?.. Ну, не сейчас, потом, через неделю?.. — терзал его Борис. — Через месяц?.. Через год!?.
— Она уже сутки в коме. В сознание не приходила и, к великому сожалению, не придет — это заключение консилиума. Опухоль была огромная, мозг очень пострадал… Всё, что требуется, мы делаем и будем делать: диализ, поддержка сердца, дыхания… Но… — Врач виновато развёл руками. — Надежды никакой… Это можно было предвидеть… Но она настаивала… Мы старались… — Он снова развёл руками.
Борис не стал его больше пытать вопросами.
— Я хочу её повидать?
— Зайти можно, но…
Они вошли в палату. У кровати стояла капельница, вокруг — какие-то агрегаты… На светящихся экранах прыгали разноцветные диаграммы.
Людмила Михайловна до подбородка была накрыта тонким одеялом, поверх которого лежали её руки, худые, высохшие, с просвечивающимися жилками, исколотые медсёстрами… Их кожа была тонкой, в мелких морщинках, как-будто обе руки завернули в пересохшую папиросную бумагу. На подушке он увидел мамино лицо, точнее, его половину: верхняя часть головы была перебинтована и сливалась с белой наволочкой. Выделялся только нос с двумя трубочками для кислорода и глаза. Глаза были открыты и безжизненно смотрели в потолок.
— Я пойду. Побудьте наедине.
Врач вышел. Они остались вдвоём. Борис взял её руку, свободную от иглы, прижал к губам, стал целовать, приговаривая: привет, мама, это я, здравствуй, врач сказал, что всё будет хорошо, вот увидишь, это очень знающий врач…
Чтобы не видеть её глаз, он продолжал целовать её руку и всё говорил, говорил… Но долго выдержать не смог, взглянул на неё, и поток утешительной лжи прервался — ему показалось, что её безжизненные глаза вдруг ожили и закричали: «Не забудь! Ты обещал!.. Ты обещал!.. Ты обещал!..». Он отпустил её руку, сжал ладонями свои виски, в которых кузнечным молотом стучали эти же слова «Ты обещал! Обещал! Обещал!»… Потом молот смолк, наступила тишина и в голове прозвучала мамина фраза: «Господи! Как я хочу молиться!». Он опустил ладони и опять увидел её глаза, которые продолжали взывать к нему: «Ты же обещал!.. Обещал!»…
И вдруг он понял: сейчас он это сделает! Он не даст ей, своей гордой, красивой маме, такой родной и такой любимой, стать унизительно-беспомощной мумией и постоянно подвергаться чужой жалости!.. Не позволит, чтоб она до конца дней своих взывала к каждому с таким же беззвучным криком мольбы и отчаяния!..
— Я готов, мама!.. Я готов.
Наклонился, поцеловал её в оба глаза, затем сел рядом, левой рукой снова поднял её высохшую ладонь и прижал к своей щеке, а правой — взялся за выключатель работающего агрегата.
— Я с тобой!.. Я провожу тебя… Провожу…
Как перед прыжком в воду, глубоко вдохнул воздух и повернул выключатель. И ему показалось, что по её лицу как-будто пролетела тень улыбки. А он сидел, прижимал к щеке её сморщенную холодную ладонь и негромко повторял так и не услышанное ею слово:
— Я с тобой, мамочка… Мамочка… Мамочка…
Потом посмотрел на монитор, увидел, что ранее прыгающая кривая вытянулась в печальный приговор, вернул выключатель в прежнее положение и, пошатываясь, вышел из палаты.
В коридоре он столкнулся с лечащим врачом.
— Она умерла, — тихо сообщил Борис.
Врач внимательно посмотрел на него, и Борис почувствовал, что тот всё понял, помолчал, потом произнёс:
— Скажу вам не как врач, а как сын, у которого тоже есть любимая мама: это лучшее, что с ней могло произойти. Дай вам Бог силы пережить всё. И будьте благополучны… Ради неё!
Из маминого дневника:
… «Страшно ли умирать? Да, очень! Ведь там с меня спросят за всё, что натворила и чего не сделала… И рядом никого, только я и Бог, всемогущий и карающий. Что я ему отвечу на его вопрос: на что растратила жизнь? У меня масса грехов, меня есть за что судить… И только одно, единственное оправдание: я вырастила хорошего сына, он сильный, честный и добрый, он всё доделает за меня!.. Может, за это Бог меня хоть чуть-чуть простит?»…
Напохоронах была масса народу, знакомых и незнакомых. Пришли даже бывшие соседи по коммуналке: дворничиха Маруся, кореец Ким, Коля, у которого кореец снимал угол, и даже любовница Коли, недоеденная клопами. Была и Людоедовна, которая, как оказалось, умела плакать. Конечно, присутствовал и весь коллектив театра. Говорили речи, утирали слёзы, обнимали Бориса… Приглашали на спектакли, вручали визитки, чтобы звонил, если что понадобится, и вообще… Старенький Никник торжественно поклялся, что в театральном музее её мемориал будет на самом видном месте…
Завалив могилу венками и букетами, все стали расходиться. Актёры садились в автобус: в буфете театра был накрыт стол — дирекция устраивала поминки.
Борис пообещал приехать чуть позже, хотел ещё побыть с мамой.
Он сидел на мраморной плите соседней могилы. Подошла Ти на.
— Можно, я посижу с вами?
Он кивнул. Она присела рядом. Долго молчали. Потом он глотнул из своей фляги и плеснул немного на могилу. Снова глотнул и решительно произнёс:
— Всё!.. Она мечтала, чтоб я перестал пить — я завязываю!
Вылил остаток коньяка на могилу, положил флягу среди цветов и заговорил, глядя в одну точку, негромко, будто сам с собой: