Не пряча тетрадь от посыльного, я перелистал ее и выбрал из нескольких коней самого лучшего. Потом иголкой проколол по контурам дырочки, положил под страницу с образцом чистый лист, сверху щедро насыпал угольной пыли и слегка потряс тетрадь, чтобы пыль проникла в дырочки. Затем вытащил лист из тетради. Угольная пыль оставила на нем точный контур коня. Красота!
Я схватил перо и, повинуясь внезапно охватившему меня вдохновению, очень быстро и уверенно соединил изящными линиями черные точки. Живот, шея, нос, круп…
«Вот он, – сказал я, – самый прекрасный конь вселенной. Никому из этих дураков никогда такого не нарисовать!»
Чтобы посыльный из дворца тоже в это поверил и никому не рассказывал, что послужило мне источником вдохновения, я вручил ему еще три поддельных золотых и намекнул, что, если получу мешочек с деньгами, в долгу не останусь. Наверняка он размечтался снова увидеть мою жену – то-то смотрел на нее с открытым ртом. Многие думают, будто для того, чтобы быть хорошим художником, достаточно хорошо рисовать – скажем, коней. Однако для того, чтобы стать самым лучшим художником, недостаточно рисовать лучше всех. Нужно еще убедить султана и окружающих его глупцов в том, что ты – лучший.
Рисуя прекрасного коня, я могу быть только самим собой.
46. Меня назовут убийцей
Ну как, удалось вам понять по рисунку, кто я такой?
Едва меня попросили нарисовать коня, я сразу сообразил, что никакое это не состязание – просто хотят определить по рисунку, кто убийца. Я знаю, что лист грубой бумаги с моими набросками лошадей остался в кармане бедного Зарифа-эфенди. Однако в моих рисунках нет никакого изъяна, никакого стиля; глядя на моих коней, невозможно понять, кто я такой. Я был в этом полностью уверен – и все же, когда начал рисовать, встревожился. Вдруг что-то в рисунке, сделанном мной для книги Эниште, все-таки способно меня выдать? Как бы то ни было, теперь я должен был рисовать по-другому. Я и думал за работой совсем о другом, сдерживал себя – то есть не был самим собой.
Но кто такой этот самый «я»? Тот, кто вынужден подавлять свой дар, чтобы подладиться к стилю мастерской? Тот, кто однажды все-таки одержит победу и нарисует коня, образ которого живет в его душе?
На мгновение я с испугом ощутил присутствие этого другого художника в своей душе – он словно бы наблюдал за мной, и мне стало перед ним стыдно.
После того как посыльный удалился, я сразу понял, что дома мне не усидеть, выскочил за дверь и пустился быстрыми шагами ходить по темным улицам. Шейх Осман-баба пишет в «Книге о праведниках», что истинный дервиш, дабы избавиться от своего внутреннего шайтана, должен всю жизнь идти, нигде надолго не задерживаясь; сам он до шестидесяти семи лет скитался из города в город, пока не устал убегать от шайтана и не сдался ему. Для художника это возраст слепоты и темноты Аллаха, возраст, когда он, сам того не желая, обретает собственный стиль и в то же самое время избавляется от всех признаков стиля.
Я бродил по Бейазыту, по базару Тавукчулар, по пустой площади Невольничьего рынка, словно искал что-то, мимоходом принюхиваясь к приятным запахам, доносящимся из лавок торговцев супом и мухаллеби
[99]
. Я прошел мимо закрытой цирюльни, мимо мастерской гладильщика, мимо пекарни, в которой пересчитывал дневную выручку старый дед, проводивший меня рассеянным взглядом, мимо лавки, из которой тянуло пряным рассолом и соленой рыбой; затем, по той лишь причине, что мой взгляд привлекли яркие цвета, зашел в лавку торговца пряностями, где еще продолжали что-то взвешивать, и восторженно, словно на дорогих мне людей, воззрился в свете лампы на мешки с кофе, имбирем и корицей, коробки с разноцветной жевательной смолой и горки аниса, тмина, шафрана, запахи которых долетали до меня с прилавка. Иногда мне хочется все, что вижу, засунуть себе в рот, а иногда – нарисовать на чистом листе бумаги.
Потом я отправился в харчевню, в которой на этой неделе уже дважды ужинал. Про себя я называю ее «прибежищем страдальцев», хотя следовало бы назвать «приютом убогих». Дверь здесь не запирают до полуночи, надо только об этом знать. Внутри я обнаружил сборище людей, похожих на конокрадов или других каких висельников, двоих нищих попрошаек и нескольких опустившихся бедолаг, глаза которых, полные тоски и безнадежности, были устремлены в неведомую даль, за пределы этого мира, как это бывает у курильщиков опиума. В сторонке от всей этой братии сидел один-единственный человек приличного вида. Я вежливо поздоровался с поваром из Халеба, положил себе полную тарелку долмы, полил йогуртом, щедро посыпал острым красным перцем и присоседился к одиноко сидящему посетителю.
Каждую ночь меня охватывает тоска. Братья-братья, печальна наша судьба! Мы травим сами себя, мы заживо гнием, тратим силы впустую, по самое горло погружаемся в мерзость и убожество… Иногда по ночам мне снится, что он вылезает из колодца и начинает меня преследовать, – но нет, мы зарыли его глубоко, хорошо засыпали землей, ему не встать из могилы.
Мой сосед, который, казалось, забыл обо всем на свете, уткнувшись носом в миску с похлебкой, неожиданно сам заговорил со мной; может быть, это знак, посланный мне Аллахом? Да, ответил я, мясо покрошили как следует, и вообще долма очень вкусная. Потом узнал, чем он занимается: недавно окончил медресе, поступил на службу к Арифу-паше письмоводителем. Я не стал спрашивать, почему он сейчас не в особняке паши, не в мечети или не у себя дома, рядом с женой, и что забыл в этой холостяцкой харчевне для разбойников. Он спросил, кто я, откуда родом. Я немного подумал и ответил:
– Меня зовут Бехзад. Мои родные края – Герат и Тебриз. Это я создал самые великолепные миниатюры, самые невероятные чудеса рисунка. Уже не один век в любой книжной мастерской, хоть в Персии, хоть в Аравии, говорят так: «Если кажется, что на рисунке все как настоящее, значит он похож на работу Бехзада».
На самом деле, конечно, суть не в этом. Мой рисунок – это то, что видит разум, а не глаза. При этом рисунок, как известно, это праздник для глаз. Из объединения сих двух истин и рождается мой мир. Иными словами:
алиф – рисунок являет миру то, что видит разум, дабы устроить праздник для глаз;
лям – видимое глазам отображается на рисунке в той мере, в какой это нужно, чтобы помочь разуму;
мим
[100]
– красота, стало быть, есть нечто, возникающее в тот миг, когда глаза обнаруживают в этом мире уже известное разуму.
Понял ли наш свежеиспеченный выпускник медресе логику этого рассуждения, порожденную глубинами моей души в миг неожиданного озарения? Нет. Ибо в убогом своем медресе за три года, проведенных у ног ходжи, который дает уроки за двадцать акче в день (сегодня на эти деньги можно купить двадцать хлебов), он так и не узнал, кто такой Бехзад. Понятное дело, сам ходжа-эфенди этого тоже не знает. Хорошо, я расскажу.