Я смочила в горячей воде несколько чистых тряпочек, намылила их и обмыла тело Кара – тщательно, словно чистила дорогой старый ковер, и нежно, будто он был одним из моих сыновей. Осторожно, как врач, стараясь не причинять боли, я протерла синяки на лице, порезанный нос и страшную рану на плече. При этом я говорила нараспев какие-то слова без особого смысла, как делала, когда мои дети были еще совсем маленькими. На груди и руках тоже были порезы. Пальцы на левой руке распухли и потемнели от укуса. Мои тряпочки пропитались кровью. Я дотронулась до груди, ощутила пальцами мягкость живота, долго смотрела на мужской орган, слушая доносившиеся со двора крики сыновей. И почему некоторые поэты сравнивают его с камышом или пером?
Услышав с кухни развеселый говорок Эстер (у нее всегда такой голос, когда она приходит с новостями), я спустилась вниз.
Эстер была так взволнована, что, даже не обняв и не поцеловав меня, начала тараторить: у двери мастерской обнаружили труп Зейтина с отрубленной головой, а рядом – рисунки, изобличающие его в совершенных преступлениях. Оказывается, он собирался бежать в Индию, но решил напоследок заглянуть в мастерскую.
Нашлись свидетели, сообщившие, что это Хасан, выхватив саблю из красных ножен, одним ударом снес Зейтину голову.
Пока Эстер говорила, я думала: где-то сейчас мой бедный отец? Известие о том, что убийца получил по заслугам, избавило меня от страха. Я поняла, что свершившаяся месть рождает в душе приятное спокойствие и сознание справедливости наказания. Мне очень хотелось знать, чувствует ли мой отец там, где он сейчас находится, то же, что и я? Мир вдруг представился мне огромным дворцом с бесчисленным количеством сообщающихся между собой чертогов. Лишь память и воображение позволяют нам переходить из чертога в чертог, но мы в большинстве своем ленимся и все время сидим в одном и том же закутке.
– Не плачь, милая моя, – утешала Эстер. – Видишь, как хорошо все в конце концов вышло.
Я дала ей четыре золотые монеты. Каждую из них она жадно, но неумело попробовала на зуб и, улыбнувшись, сказала:
– Поначеканили венецианские гяуры поддельных монет!
Едва она ушла, я велела Хайрийе не пускать детей наверх, а сама поднялась по лестнице, заперла дверь на ключ, приникла к обнаженному телу Кара и сделала то, о чем он просил меня в доме повешенного еврея в тот вечер, когда убили моего отца, – сделала не потому, что мне так уж этого хотелось, а скорее из любопытства, не столько со страхом, сколько с осторожностью.
Персидские поэты веками уподобляли мужской орган тростниковому перу, а женский рот – чернильнице. Не могу сказать, что я полностью поняла ход мыслей, стоящий за этим сравнением, которое повторяли так часто, что суть его забылась. Что имели в виду поэты – что рот маленький? Или что чернильница хранит таинственное молчание? Или что сам Аллах – художник? Как бы то ни было, любовь не понять, если рассуждать о ней, как это делает женщина, вечно думающая, подобно мне, о том, как себя защитить. Разумный ход мыслей не годится для того, чтобы понять любовь.
А раз так, открою вам тайну: да, в тот миг в комнате, где еще не выветрился запах смерти, я чувствовала волнение, но не потому, что держала во рту эту штуковину и чувствовала биение мира между моими губами, а потому, что слышала веселые крики моих детей, устроивших в саду потасовку.
Мой рот был занят, но я увидела, что Кара смотрит мне в лицо совершенно особенным взглядом. Он сказал, что никогда больше не забудет моего лица, моего рта. От его кожи пахло плесневелой бумагой, как от некоторых старых книг отца, а к волосам пристал запах пыльных тканей из дворцовой сокровищницы. Когда я, забывшись, задевала рукой его раны, синяки или порезы, он стонал как маленький мальчик. Смерть отступала от него, и я чувствовала, что в будущем привяжусь к нему еще сильнее. Наши движения все ускорялись, нас несло в таинственные дали – так корабль, подставив паруса ветру, смело устремляется в неведомые моря.
Видя, как уверенно, даже на смертном ложе, держит себя в эти минуты Кара, я понимала, что он уже не раз бороздил эти моря с невесть какими непристойными женщинами. Я не соображала, что со мной происходит, чью руку я целую, свою или его, что сейчас у меня во рту – мой собственный палец или вся моя жизнь, а он, хотя чуть не лишился чувств от боли и удовольствия, все держал в своей власти и смотрел на мое лицо то как на прекрасный рисунок, то как, должно быть, смотрят на какую-нибудь мингрельскую блудницу.
В миг наивысшего наслаждения он испустил крик, которому позавидовал бы любой разрубаемый пополам герой с рисунка, изображающего столкновение армий Ирана и Турана; я испугалась, как бы его не услышали во всем квартале. Однако, подобно истинному художнику, который даже в минуту величайшего вдохновения, когда его рукой водит сам Аллах, не забывает о композиции и разметке страницы, Кара не переставал думать о том, что происходит вокруг.
– Скажешь детям, что умащала раны отца, – проговорил он, тяжело дыша.
Эти слова не только придали цвет нашей любви, с трудом находящей себе место между жизнью и смертью, запретами и раем, отчаянием и стыдом, но и стали для нее всегдашним оправданием. Все последующие двадцать шесть лет, до того утра, когда мой любимый муж Кара упал у колодца и умер от сердечного приступа, каждый полдень мы поднимались с ним в комнату, куда едва пробивались сквозь щели в ставнях солнечные лучи, и любили друг друга, а называлось это «умастить раны». В первые годы со двора до нас неизменно доносились голоса Шевкета и Орхана. По ночам же они еще долго спали со мной в одной постели, поскольку я не хотела, чтобы мои ревнивые сыновья чувствовали себя обиженными отцом. Всякая умная женщина знает, что гораздо приятнее спать, обнявшись с детьми, чем с угрюмым, настрадавшимся в жизни мужем.
Мы, то есть я и дети, были счастливы, а вот Кара – нет. Не получилось у него. Проще всего это было бы объяснить тем, что из-за раны мой милый муж стал, как говорили некоторые, калекой. Правое плечо у него было ниже левого, а шея странно искривлена. Жизни это никак не осложняло, но выглядело некрасиво. Впрочем, мне случалось слышать, как женщины, видевшие моего мужа издалека, называли его привлекательным. Иногда до моих ушей доходили рассуждения о том, что такой женщине, как я, нужен только муж, на которого она могла бы смотреть свысока, так что увечье Кара, с одной стороны, конечно, несчастье, а с другой – тайная причина нашего семейного счастья.
Должно быть, в этой сплетне, как и во всякой другой, была некоторая доля истины. Но порой мне хотелось большего. Иногда я с грустью думала о том, что никогда не смогу проехать по улицам Стамбула на великолепном скакуне, гордо выпрямившись в седле, окруженная толпой слуг и рабынь, как я того заслуживала, по словам Эстер, и тогда наша жизнь казалась мне неполноценной и бедной; бывало, я жалела, что мой муж не из тех отважных мужчин, которые всегда держат голову высоко и смотрят на мир победителями.
Как бы то ни было, Кара навсегда остался печальным. Поскольку я видела, что искалеченное плечо здесь ни при чем (или почти ни при чем), оставалось поверить, что в моего мужа вселился джинн печали, который не оставлял его даже в самые счастливые мгновения любовных ласк. Чтобы успокоить этого джинна, Кара, бывало, пил вино или подолгу рассматривал рисунки в книгах, а иногда прибивался к художникам и вместе с ними ухлестывал за красивыми мальчиками. Да, он проводил немало времени с художниками, каллиграфами и поэтами, развлекаясь словесными играми, двусмысленными намеками и непристойными остротами, но порой забывал все на свете и целиком отдавался службе: ему удалось поступить письмоводителем к Эгри Сулейману-паше, одно время он исполнял те же обязанности в диване.